Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вот уже восемь дней сряду, как дело, почти беспримерное по своей продолжитель­ности и далеко еще не оконченное, разбирается вами с тем терпе­нием и неуклонным вниманием, которые, конечно, должны быть от­несены к числу самых наглядных заслуг присяжного института, к числу таких гражданских заслуг, которые упрочивают навсегда за этим дорогим для нас учреждением энергичное сочувствие рус­ского общества. В течение восьми дней представители всего местно­го общества с напряжением следят за ходом процесса. В течение восьми дней подсудимым даны были всевозможные средства к оправданию… мало того, что возможные, но было читано и говорено много лишнего, чего по закону бы не следовало говорить. Но если все это отняло много времени, то, по крайней мере, исчерпало, кажется, до дна содержание дела. И вот, наконец, наступает тор­жественная минута, когда вы должны сказать свое слово перед об­ществом.

Можете ли вы на основании представленных доказательств со­творить суд по правде, ограждая вверенные вам интересы общества?

Есть одно чувство, господа присяжные заседатели, которое как бы вставало воочию перед вашими глазами, словно возвышалось над этим уголовным процессом, чувство величественное и гордое — это чувство общечеловеческого равенства, равенства, без которого нет правосудия на земле! Пусть все двенадцать граждан, зани­мающие теперь места присяжных заседателей, проникнутся убеждением, что лишь сознанием равенства всех людей пе­ред законом творится правда, и тогда они безбоязненно, спо­койно отнесутся и к слабым и к сильным мира сего. По­смотрите кругом себя: теперь на наших глазах уже многое из­менилось. Мыслимо ли было несколько лет тому назад, когда еще не существовали уставы 20 ноября 1864 г., чтобы стоящий перед вами Карицкий, полковник, губернский воинский начальник, лицо сильное в небольшом губернском мирке, украшенный всякими знаками отличия, сильный связями и знакомством, был предан су­ду по такому делу? Конечно, об этом и мечтать иногда было бы не совсем удобно. На наших глазах мысль о равенстве людей перед за­коном из области небезопасных мечтаний немногих лучших людей перешла в действительность. Я думаю, что от каждого из нас зави­сит в значительной степени, чтобы убеждение, в которое он верит, проходило в жизнь, конечно, не без борьбы.

Суд присяжных пред­ставляет собою одно из превосходных учреждений, посредством ко­торых убеждения людей из области мысли переходят в действи­тельную жизнь, становятся силою, дают себя чувствовать всякому. Вот почему часть общества ведет против правосудия самую упорную борьбу. Но никогда она не бывает такою ожесточенною, как в делах, подобных настоящему. Дело это действительно при­надлежит к числу редких, но не по преступлениям, в которых обви­няются подсудимые, — преступления самые обыкновенные, — а по тем затруднениям, по тем тормозам, которые встретило пра­восудие в отношении лиц, стоящих выше простых смертных. Я думаю, что всякому, кто слушает дело, кто прочтет его, придется не раз спросить: да что же за причина тому, что дело так медленно тянулось на предварительном следствии (с 1868 по 1870 год) и так медленно идет на судебном? Ответ: потому что это дело, как вы сами могли заметить, предста­вляет чрезвычайно сильную борьбу против правосудия. Такое сильное сопротивление любопытно наблюдать, хотя, конечно, оно замаскировано, но я постараюсь раскрыть перед вами некоторые из тайных пружин дела, а о других я вам, жителям Рязани, считаю излишним говорить — вы их знаете лучше меня. Когда подсудимый вооружен умом послушным и хитрым, когда он располагает обшир­ными средствами, когда чувствует за собою сильную сочувствен­ную поддержку губернских верхов… (в публике движение), ему нет расчета сдаваться, нет расчета приносить повинную! Напротив, он надеется дать сильный отпор. Искусно устроив свою защиту, он идет на суд, в сущности не страшный. Но, по крайней мере, то хо­рошо, что он сознает необходимость стать перед обществом лицом к лицу, что он не может взобраться на такую высоту, где не могло бы его настигнуть правосудие и потребовать от него ответа. В моей речи я буду иметь случай указать на тормозы, которыми задержи­валось движение правосудия, пока Московская судебная палата не разрушила одним ударом надежды на эти тормозы, предав суду всех обвиняемых, без различия званий и положений. Какой бы ни был исход процесса, но это проявление самостоятельности высшего судебного учреждения Московского округа — явление отрадное, до­казывающее, что равенство всех перед законом существует не на бумаге только, но и в действительности.

Обстоятельная речь представителя обвинительной власти, това­рища прокурора Московской судебной палаты, до известной степе­ни облегчает мою задачу, так что я могу не излагать перед вами подробно все обстоятельства, только что возобновленные в вашей памяти.

Но, тем не менее, я считаю себя обязанным, присяжные за­седатели, обратиться ко многим из тех обстоятельств, которые уже были рассматриваемы, с тем, чтобы, по возможности, представить вам их в том свете и в той группировке, как они должны быть. По­этому я предполагаю останавливаться не столько на подробностях, уже изложенных вам, сколько на тех выводах, которые вытекают из обстоятельств дела. Прежде всего, когда разбирается дело, подоб­ное настоящему, самые естественные вопросы, которые, конечно, должны возникнуть прежде других, следующие: правду ли говорит Дмитриева и справедливы ли возражения Карицкого? Для меня настоящий процесс сводится к этим двум вопросам. Я разделяю подсудимых на две категории. К первой относится Дмитриева и Карицкий, ко второй — все остальные люди, служившие орудием пре­ступления, наперсники, лица без речей… В какой мере они дейст­вовали сознательно, для меня безразлично, и вы это разрешите по соображениям доводов их защитников. Итак, интересы моей защиты сводятся к разрешению противоречий, вытекающих из показаний Дмитриевой и Карицкого. Моя задача — та, которую я имею в ви­ду, — будет исполнена, если я сумею объяснить вам внутренний смысл этих противоречий, разъясню перед вами планы противной стороны и способы, к которым она прибегает для достижения своих целей. Силу и значение сознания Дмитриевой вы могли уже оценить из речи прокурора. Значение возражений Карицкого представляет для меня предмет еще не вполне исчерпанный. Сознание Дмитриевой составляет краеугольный камень всего дела. Заметьте, что если бы Дмитриева изменила свое показание, если бы она пошла на стычку с подсудимым Карицким, то до известной степени возможно допу­стить предположение, что и самое дело никогда не дошло бы до су­да в настоящем своем объеме. На суде могло бы быть возбуждено сомнение во всех фактах обвинения. Сомнение в факте кражи, сомне­ние в факте выкидыша, и таким образом могло бы оказаться, что общественное правосудие было бы сбито с толку и обмануто. Тогда между защитниками могла бы образоваться известная солидар­ность: отрицание или сомнение могло бы оказать пользу всем под­судимым. Где сомнителен факт, там невозможно обвинение. Тогда не представилось бы мне печальной необходимости поддер­живать обвинение Карицкого, защищая Дмитриеву. Сознание Дмитриевой, ее оговор прежде всего ведут к ее же обвинению и в то же время к уличению Карицкого. Я буду поддерживать это со­знание, я ему верю и сохраняю надежду, что за меня будет обще­ственное мнение.

Дмитриева поступила необыкновенно честно с самоотвержением, почти небывалым в практике уголовного право­судия, она всецело, до мельчайшей подробности, признала такие об­стоятельства, которые прямо ведут к ее обвинению; признала и та­кие, которые представлялись, на первый взгляд, чрезвычайно опа­сными (например, записку), и все это без обиняков, без трусливых уверток, без той лжи, которая, произнесенная публично, режет ухо, как фальшивая нота. В этом отношении как поучительно сравнить ее поведение на суде с поведением Карицкого! Мне кажется, что она в глазах людей, ценящих честность, многое искупила таким самоотверженным сознанием, много сделала для примирения себя с общественною совестью. Прежде всего, присяжные заседатели, скажу два слова об обстоятельстве, которое, естественно, возбудило ваше внимание. Вы спрашиваете, вследствие каких причин Дмитри­ева возвела на Карицкого такое обвинение, если это обвинение клевета, как он утверждает? На этот вопрос Карицкий отвечал вчера, ссылаясь, по своему обыкновению, на предварительное следствие, то есть на то самое следствие, которое Московская судебная палата признала неудовлетворительным, упустившим многое, что, будучи исследовано своевременно, могло бы послужить к уличению Кариц­кого: «Все это разъяснено предварительным следствием». Но ведь это не ответ. Ваш вопрос, видимо, застал Карицкого врасплох и по­пал в больное место… Мы менее всего готовы возражать на самые простые вещи, а хитрые придумываем легче. Потом Карицкий стал говорить, что оговор Дмитриевой объясняется тем, что ей прият­нее выдавать за своего любовника лицо столь высокопоставленное, чем кого-нибудь другого… Объяснение тоже весьма плохое. Начать с того, что слишком частое упоминание о «высоком положении» полковника производит довольно странное впечатление. Нельзя не заметить, что высота положения Карицкого — понятие очень относительное. Мало ли положений на свете гораздо выше, да и те не страдают таким страшным иерархическим самообольщением. Конеч­но, в среде губернских властей положение воинского начальника довольно видное, но искать в этом положении разгадку всех недо­разумений, возбуждаемых обвинителем, чрезвычайно странно. Су­дите сами, господа присяжные заседатели, насколько имеет значе­ние подобный ответ. Наконец, наущение врагов (каких врагов, где враги?) — это общее место, которое в данном случае лишено всяко­го смысла, так как не об одном враге Карицкого здесь и помину не было, а родственники Дмитриевой — самые близкие к нему люди. Итак, вопрос: из-за чего бы Дмитриевой клеветать на Карицкого — так и остался неразрешенным.

Он усложняется еще тем соображе­нием, что Дмитриева своим сознанием топит самою себя, призна­ваясь в столь важном преступлении, как вытравление плода. Огова­ривай она другого, выгораживая себя, оно было бы понятно, так как такие побуждения часто руководят подсудимыми, но ведь Дмит­риева не говорит, что один Карицкий украл деньги, и если бы она только стремилась погубить его, то ей ничего не стоило бы ска­зать это. Она не говорит, что он против ее воли произвел выкидыш; если бы она оговорила его из злобы, она должна была бы сказать это, а между тем она не скрывает, что выкидыш произведен с ее ве­дома и согласия, что она сама просила об этом врачей… Так не действуют слепая вражда и дружба. У Дмитриевой дети; губить себя для того, чтобы повредить Карицкому, да и то еще не навер­ное, губить себя, зная, что против Карицкого мало вещественных улик, — это психологическая невозможность. Карицкий отвечал на предложенный ему вопрос, что Дмитриева могла питать к нему зло­бу за то, что он убедил ее сознаться… Допустим эту злобу, но и тут встречаем то же неумолимое противоречие. Если Дмитриева хо­тела мстить Карицкому за то, что он уговорил ее принять на себя кражу, то, во-первых, совершенно достаточно было изменить это признание, рассказав о том, как происходил в действительности сбыт билетов Галича. Этот рассказ ничем не был опровергнут на суде, и когда дойдет до него очередь, то я докажу его несомненную истинность. Этим рассказом фигура Карицкого выдвигалась из тени и в яркую полосу света, и оказывалось, что уже в июне месяце, в са­мый месяц кражи, он через сестру вызывал Дмитриеву в Рязань для предложения о сбыте билетов. К чему же тут было примеши­вать выкидыш? Далее Карицкий старался бросить тень на Костылева и других, которые будто бы уговаривали Дмитриеву. Господа! Эти недостойные инсинуации не заслуживают возражения. Честное имя Костылева слишком хорошо известно всей Рязани, и, конечно, не Карицкому его поколебать. По способу защиты судите о харак­тере лица. По правдивости Карицкого относительно таких фактов, как связь с Дмитриевой, присылки солдат и пр., судите о его прав­дивости в остальном. Итак, несмотря на свой ум, изощренный сознанием надвигающейся на него опасности, несмотря на продолжи­тельное время, когда Карицкий мог обдумывать и обдумывал свою защиту, несмотря на все благоприятные условия, которые его окру­жали, он не мог представить ни одного сколько-нибудь обстоятель­ного объяснения против простого, безыскусственного, выстраданного рассказа Дмитриевой, который им назван с цинизмом, изобличаю­щим его бессильное раздражение, не просто ложь, а наглая ложь! Карицкий не без основания выступил на суде с уверенностью, что судебное следствие докажет несправедливость возводимого на него обвинения.

Что такое судебное следствие? Проверка материала, собранного предварительным. Все предварительное следствие про­никнуто убеждением в невиновности Карицкого, оно как бы отстра­няет его, оставляет в тени, наконец, оно вовсе не привлекает его к суду, как вдруг судебная палата наложила на него свою руку. Но уверенность Карицкого уступает место сильному раздражению при появлении не допрошенных на предварительном следствии свидете­лей. Это понятно: новые показания, разноречия, обнаруживающиеся здесь, на суде, новые свидетели — все это, сгруппированное с неко­торыми отрывочными фактами, бросает проблески света на дело. Подождите несколько минут, всмотритесь пристально, и дело еще разъяснится, и ваша совесть найдет себе опору в фактических вы­водах. Не только то истина, что можно тронуть руками… Приступаю к рассмотрению факта кражи. Я прошу вас припомнить, что 19 июня 1868 г. Карицкий был в гостях у Галича в деревне, в день рождения его покойной жены. Галич, вероятно, и в то время отли­чался тем самым беспорядком в ведении своих дел, который обна­ружился в его показаниях на суде. Он не знал счета своим день­гам, знал только, что они лежат в пачках, а пачки клал в простой письменный стол в кабинете. Вы помните, что Карицкий ночевал в этом самом кабинете и, по справедливому замечанию товарища про­курора, ночевал один, как почетный гость. Сам Галич говорит, что хотя постелей было несколько, но что, кроме Карицкого, кажется, никто не ночевал. Впоследствии в передней нашли ключ, свободно отпиравший ящик, где лежали украденные деньги. Откуда взялся этот ключ — неизвестно, но оставляя его в передней, вор довольно искусно наводил подозрение на прислугу. Как видно из показаний умершей жены Галича, похищенные деньги не проверялись с мая ме­сяца, и проверялись ли даже в мае — неизвестно. Так, из показа­ния Галича, который представляет собой воплощенную забывчи­вость, быть может, вполне безыскусственно, сквозь целый лес не­проходимых противоречий, видно, что он ездил в мае месяце в Во­ронеж, что он в то время, по показанию его жены, возил с собою банковые билеты, а в июне месяце, прибавил Галич на суде, «я брал только одни серии, которые хотел поместить в банк, но не поместил, потому что нашел невыгодным, и повез их обратно». Следователь­но, с мая по июнь, когда обнаружилась кража, похищенные деньги не были проверены. Из собственного показания Галича видно, что в бумагах его происходит страшный беспорядок. Проверка прои­зошла только тогда, когда потребовались деньги на приданое до­черей. Итак, не подлежит сомнению, во-первых, что 19 июня Карицкий был у Галича в деревне, ночевал в кабинете, где были день­ги, ночевал, по всей вероятности, один и что после его отъезда найден неизвестно кому принадлежащий ключ, отпиравший без звона ящик письменного стола.

Не подлежит сомнению также то, что 19 июня Дмитриевой в деревне Галича не было. Хорошо. До­бытые факты отложим пока в сторону и пойдем далее. Кража, по предположению Галича, совершена в июле и притом в Липецке. Разберем это предположение по частям. Почему в июле, а не рань­ше? А потому, отвечал Галич, что я проверял пачки за две недели до похищения, то есть в начале июля. Аргумент веский. Но знаете ли вы, когда он впервые явился на свет? 5 мая 1870 г., то есть в то время, когда Карицкому необходимо было предпринимать разные меры против показания Дмитриевой. Ни в объявлении следователю от 27 июля 1868 г., ни в одном из показаний, данных в течение всего времени от 27 июля 1868 г. по 5 мая 1870 г, он вовсе не при­водит этого обстоятельства, говорящего в пользу Карицкого. Но значение этого показания уничтожается сравнением с показанием умершей Марии Галич, которая говорит в протоколе от 14 августа 1868 г., что процентные бумаги видела за полтора или за два ме­сяца до кражи, а не за две недели. Вы припомните при этом, что главным лицом в хозяйстве, по показаниям самого Галича, была его жена. Далее из ее же показания видно, что в мае Галич возил в Воронеж только пятипроцентные, а не выигрышные билеты (а в ук­раденной пачке были те и другие вместе), а Галич показал, что в начале июля, то есть за две недели, он возил в Воронеж одни толь­ко серии, следовательно, не ту пачку, которую у него похитили. Вы­ходит, что до 24 июля не было никакого случая, по поводу которо­го проверялось бы наличное количество денег или содержание пачек. Впрочем, и сам Галич себе противоречит: теперь он сам говорит, что проверял число пачек, а не деньги, а тогда говорил, что видел похи­щенные бумаги, то есть содержимое пачек, а не одни пачки. Самое число пачек и содержимое их также нельзя считать постоянным и неизменным: деньги вынимались, опять вкладывались кое-как и неизвестно где записывались на каких-то бумажках. 24 июля вышел случай проверить все деньги — нужно было выдать приданое до­чери перед отъездом в Москву, и вот обнаружился дефицит в 38 500 рублей. Это вовсе еще не значит, что деньги похищены накануне или за несколько дней. Могло пройти много времени до обнаружения пропажи, если бы не случай — приданое дочери. За­ключаю: время совершения кражи не известно. Утверждение, что она произошла после июня, лишено основания и, по времени, когда оно высказано, заставляет подозревать предвзятое намерение помочь Карицкому.

Разбираю второе положение Галича: кража совершена в Ли­пецке, а не в деревне. История этого показания следующая: в объявлении 27 июля, поданном дня три после обнаружения кражи, Галич говорит совершенно определенно, что деньги оставлены бы­ли в столе кабинета в деревне (а не в Липецке).

Мало того, он вы­сказывает подозрение на Ивана Ратнева, своего слугу, и настолько ясно формулирует подозрение, что Ратнева заключают под стражу. Возможно ли думать, что теперь, по прошествии почти трех лет, Га­лич, отличающийся такою замечательною слабостью памяти, вооб­ще лучше помнит все, что происходило в июле 1868 года, чем в то время? Мария Галич, также в 1868 году, в августе, показала, что помнит, как положила деньги в ящик стола в кабинете, в деревне. Следовательно, не подлежит сомнению, что кража совершена не в Липецке, а в деревне, но неизвестно, когда. Но зачем же, быть мо­жет, спросите вы, зачем было Галичу менять свое показание и пере­носить место действия в Липецк! Как зачем? Очень понятно: в Ли­пецке была Дмитриева, а в деревне не была ни 19 июня, ни 23 июля, то есть в то время, когда кража случилась и когда она обна­ружилась. А Карицкий не был в Липецке, а в деревне 19 июня был. Интерес его заключается в изменении времени кражи — и вот является показание 5 мая 1870 г. о мнимой проверке за две недели; в изменении места — и вот на сцене Липецк; в изменении лица — и вот мнимое сознание Дмитриевой.

Позднейшее показание о вероятности кражи в Липецке носит на себе следы несомненной искусственности: Галич не помнит, отдал ли похищенную пачку жене. Не совсем хорошо помнит, отдал ли 38 500 рублей или нет. Допускает возможность, что кража случи­лась 16 или 17 и что жена скрыла, чтобы его не беспокоить. Оче­видный вздор, потому что не все ли равно, беспокоить 23 или 17 июля, а искать 38 тысяч рублей довольно естественно в то время, когда хватишься пропажи. Вообще показание Галича так богато противоречиями, что останавливаться на нем далее я считаю излиш­ним. Недаром же этот свидетель целый день простоял под огнем перекрестного допроса, на что с такою горечью сетовал защитник Карицкого. Но в то время, пока деньги Галича находятся в безвест­ном отсутствии, посмотрим, что делает Карицкий. Летом 1868 года обнаружилась какая-то растрата казенных денег или квитанций. Свидетели, приведенные сюда прямо из канцелярии воинского на­чальника, показывают, что сумма была самая незначительная. Не­которая доля скептицизма, может быть, допущена относительно этой группы свидетелей, показывающих о своем начальнике, хотя и находящемся не за решеткой, но на свободе. Я не знаю, как дале­ко простирается чувство и догма военной дисциплины, но знаю, что она в естественной природе человека многое переделывает на свой лад.

Как бы то ни было, дело не разъяснило, сколько именно казен­ных денег было растрачено в ведомстве Карицкого, но ведь вы знаете, что с казной не шутят; растрата большого или малого количества денег преследуется одинаково строго; тут, конечно, было следствие… во время которого нередко бывают нужны деньги, на­пример, для разъездов… В июле Дмитриева, жившая все лето у свое­го отца в деревне, получает письмо из Рязани от сестры Карицкого (существование этого письма не было никем отвергнуто на суде), где ее приглашают приехать под предлогом бала… Оказалось, что сестра Карицкого просила Дмитриеву приехать под вымышленным предлогом, чтобы она взяла на себя продажу нескольких билетов, принадлежащих Карицкому, который находится в затруднении, но желает, чтобы это затруднение не оглашалось. Что же, ведь все это очень просто и натурально! В августе Дмитриева едет в Москву с тем, чтобы продавать эти билеты. С нею едет Карицкий. Этот факт не подтверждается доказательствами, потому что Карицкий скрылся, не выходил из вагона первого класса, а Дмитриева и Гурковская ехали во втором; поезд был ночной, следовательно, очень естественно, что можно было доехать до Москвы и не видеть нико­го. Время было выбрано с тою же обдуманностью, с которой бро­шен ключ в передней, добыто сознание Дмитриевой, впоследствии составлены записки, — тот же пошиб. Характеристическая подроб­ность рассказа Дмитриевой о том, как она хотела пересесть к Кари­цкому в первый класс, подтверждается свидетельницей Гурковской, которая полагала, что Дмитриева просила начальника станции переменить ей билет второго класса, на первый, по поводу чего Гурковская упрекала ее: «Пригласили меня ехать, а сами уходите…». Тогда Дмитриева осталась. В опровержение того обстоятельства, что он ездил в августе в Москву, Карицкий не нашел возможным доказывать свое алиби какими-нибудь показаниями лиц, с которы­ми он в то время виделся бы, а ведь кажется, что тут особенно трудного? Нет, он распорядился лучше: его собственная канцеля­рия, в лице правителя и других, изготовила ему какое-то свидетель­ство, удостоверяющее, что он в такой-то период ни на кратчайшее время не выезжал из Рязани, как оказалось, прибавляет успокои­тельно канцелярия, по справкам в книгах. Объяснения, данные по этому поводу свидетелем Тропаревским, при всей своей внушитель­ности, не отличаются правдоподобием. Он не мог указать на закон, возбраняющий воинскому начальнику отлучаться на один день из города, но старался объяснить, что каждый день могут быть важ­ные доклады, что в отсутствие воинского начальника непременно заменяют его, что иначе и быть не может.

Свидетель и Карицкий с большим оживлением описывали положение воинского начальни­ка, который почти комендант города, так что в случае опасности должен спешить на место принять меры; мало ли что может слу­читься, и он должен быть готов в каждую минуту и прочее. Но, не­смотря на все усилия Карицкого и его свидетеля, им едва ли уда­лось вселить во всех убеждение в страшной важности и ответственности воинского начальника. Слава богу, Рязань не в осадном поло­жении. Какие тут катастрофы, где могли бы проявиться блестящие способности воинского начальника во главе местных войск. Ничего этого не было, и незачем было все это рассказывать. Никаких опас­ностей не предвиделось, никаких ужасов не было и в помине, все обстояло благополучно. Юрлов и Обновленский по приговору суда, под председательством того же Карицкого, были уже давно расстреляны, следовательно, ничто не мешало ему съездить в Мо­скву для необходимых денежных операций. Тропаревский не мог привести закона, по которому воинскому начальнику запрещалось бы выехать, да, кажется, такого закона и нет; но если бы он и был? Мало ли законов, которые существуют, по чьему-то выражению, не для того, чтобы попирать их ногами, а для того, чтобы осторожно их обходить… (смех).

В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили биле­тов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из де­ла, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов. Факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, об­ращают обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую про­центную бумагу по разным причинам: предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую опера­цию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не тор­гуют, как на толкучем рынке: или покупают, или отказывают. Так, например, за неделю до объявления Франко-Германской войны мо­сковские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще ожидалось огромное понижение всех бумаг, кото­рое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о происхождении билетов, то почему не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие, наверное, по официальным сведе­ниям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые укра­дены у Галича?

Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй — к продаже билетов в Ряжске с наиме­нованием себя не принадлежащей ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отноше­ниях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствой и упорной над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно го­ворит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточной порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль о том, что Карицкий восполь­зовался деньгами ее дяди. Конечно, нет: такое подозрение она не могла и допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы, доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Ес­ли бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в сво­ем преступлении — это также логически неизбежно. С этим при­знанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет и, повторяю, под­вергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей про­тив себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа остава­лась тайной, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, выну­дившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дми­триева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.

Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск.

В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывает Буринской, но вслед за тем на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она, кажется, сделала глупость, подписавшись чужой фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своей фамилией: Дмитриева. Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели тех действий, которые были ей пред­писаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновной ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименова­нии себя с этой целью не принадлежащей ей фамилией.

Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили по­рядок событий с июня до ноября 1868 года.

Теперь мы прибли­жаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.

По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале но­ября, Дмитриева продала Соколову в два раза 18 билетов вну­треннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что он сохранит ее тайну, и объяснила, что би­леты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему, Чтобы оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует об­ратить внимание на время, когда происходил этот разговор, — за две или за три недели до начала дела, когда все кругом подсуди­мых было тихо и спокойно и ничто не предвещало приближения угрозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые, по мнению Карицкого, возникли после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к делу!

В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправля­лась от родов — здоровая натура была испорчена ужасными пыт­ками выкидыша, — приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Ка­рицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Проис­ходит сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: кланяйся же и тетке, проси прощения!— Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Ка­рицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но, несмот­ря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение прокурору выходит весьма аляповатою хитро­стью. С этого прошения начинается и новый период в показаниях Галича; ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи… Все это у него перепутывается в памяти, и без того не­твердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им недоволен.

Между тем 8 декабря 1868 г. Дмитриева была заключена под стражу в остроге, где и пробыла без малого два года. Здесь в бес­конечные часы тюремного одиночества напало на нее тяжкое раз­думье: одна, брошена всеми, всеми забыта… за что эти страдания?

Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если бы он чувствовал себя ни в чем не виноватым, ко­нечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей, смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ре­бенке, который был уничтожен Карицким, и вот с той порывистой страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составля­ют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду — не щадя себя, не делая ничего в половину.

Замечательное показание Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, про­никнутые страшною скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.

Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капи­тана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права виде­ться с женой и детьми, оскорбленный во всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: «Я просил у пол­ковника Каструбо-Карицкого позволения повидаться с моими деть­ми, говорит он без всякой горечи, — мне дозволили», но под при­смотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям нае­дине. Всегда верный себе, Карицкий невозмутимо отвечал, что он да­же не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении которой осенил себя крестным знамением.

Возвращаемся к своему рассказу.

Дмитриева увидела, что она обманута Карицким и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которой наступает страшная внутренняя тишина, отвращение к жизни, разочарование во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом — природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о прода­же билетов, переданных Карицким, она раскрывает тайну своих отношений к нему, упоминая о двукратной беременности, она при­знает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной ла­зейки не оставляет она себе.

Если бы сознание ее было искусствен­ное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представлялся весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произве­дено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дми­триева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собою.

19 января была допрошена Кассель. Это показание замечатель­но в двух отношениях. Во-первых, оно содержит в себе заявление Кассель о том, что она ребенка не бросала, что Карицкий бывал довольно часто у Дмитриевой, что она в бреду говорила: «Николай Никитич, ты в крови, сюртук в крови…». Казалось бы, что тут и начинается интерес показания. Вы ожидаете, конечно, что прони­цательный следователь и присутствующий при допросе товарищ прокурора Соловкин ухватятся за этот факт и будут расспраши­вать Кассель. Вы ошибаетесь: на том самом месте, где упоминается о бреде и о Карицком, протокол прерывается и следуют подписи следователя, прокурора и прочих. Но этого мало: того же19 янва­ря составлен протокол о другом показании Кассель, где о Кариц­ком и о бреде уже не упомянуто вовсе. Что же происходило между этими двумя показаниями, данными в один и тот же день? Какой невидимый тормоз остановил Кассель, когда она начинала сооб­щать подробности, ценные для правосудия и навсегда утраченные для него? Неизвестно. Отчего следователь не записал показания Соколова о принадлежности билетов Карицкому? Тоже неизвестно. Теперь на суде вы видите, что солидарность Кассель с Карицким простирается так далеко, что она не только умалчивает обо всем, что говорила против него на предварительном следствии, но даже, через своего защитника, представляет записку, которая, если бы была действительно писана для передачи ей, то прямо уличала бы ее в том, в чем она обвиняется, причем, однако, не сознается, — в знании и недонесении о преступлении Дмитриевой.

Показание 14 января было неожиданным ударом для Карицкого. Тут начинается усиленная деятельность, все пружины пу­щены в ход. Ошибка Карицкого заключалась в том, что он, не видев­шись с Дмитриевой целый месяц, утратил свое влияние на нее, успокаивая себя мыслью, что не захочет же она губить себя вместе с ним. Но в человеке всегда остается больший запас добра, чем думают.

Увидав слишком поздно свою ошибку, Карицкий по роко­вой логической необходимости должен был искать с нею свидания, чтобы попробовать снова подчинить ее своему влиянию. Карицкий отрицает свидание точно так же, как отрицает связь, отрицает при­сылку солдат, знакомство с Стабниковым, словом, отрицает все. Как ни странно, такое поведение со стороны человека умного, но и в этой систематической лжи есть роковая ломка, независимая от воли лица. Как только Карицкий признает, что он был в связи с Дмитриевой, так обрушивается на него всей тяжестью целая цепь фактов, неразрывно связанных между собой. Средины нет; если он признает одно, логика фактов заставит его признать другое, и об­наружится соотношение между кражей и выкидышем. Вниматель­ное изучение этих фактов убеждает нас в том, что они сцеплены не случайно, а какой-то неотвратимой необходимостью. Опасаясь не­ожиданных комбинаций, которые были бы вызваны признанием ча­сти истины, Карицкий заперся в безусловном отрицании. Такое положение имеет свои неудобства: так, если будет доказано, что из десяти случаев человек солгал в девяти, то можно со значительною степенью вероятности заключить, что он солгал и в десятом. Итак, свидание с Дмитриевой было необходимо. Оно и состоялось в цейх­гаузе острога, что подтверждено свидетельскими показаниями Гро­мова, Яропольского, Юдина и Поповича. На этом пункте Кариц­кий потерпел полное поражение, хотя пытался дать отпор посред­ством показания Морозова; но неожиданное появление вызванного мною свидетеля Соколова уничтожило и эту последнюю надежду. Ложь Карицкого была обнаружена блистательно. И недаром пы­тался Карицкий отрицать свидание в тюрьме, оно непосредствен­но связано с самым замечательным эпизодом настоящего процесса, с вопросом о записке. Прошу вас, присяжные заседатели, обратить внимание на то, что само по себе свидание Карицкого с родствен­ницей и хорошей знакомой в тюрьме не представляет ничего необыкновенного. Напротив, странно, что не было такого свидания, пока Дмитриева не сделала полного сознания 14 января. Но тай­ное свидание наедине представляло затруднения, последствия кото­рых не замедлили обнаружиться для Морозова: он лишился места.

К этому свиданию Карицкий подготовил такую штуку, которой нельзя не отдать должной похвалы. Комбинация, построенная на записке, предъявленной защитником Кассель, была мастерски об­думана и превосходно исполнена. Если она провалилась на суде, то никак не по вине Карицкого, который ничего, даже крестного зна­мения, не упустил, чтобы придать ей значение ошеломляющего уда­ра. Не только для публики, но даже опытному глазу с первого взгляда показалось, что записка эта решает дело в пользу Кариц­кого и топит Дмитриеву.

К сожалению, эффект продолжался недолго. Для полной оцен­ки этого факта необходимо восстановить его обстановку. В конце февраля или начале марта, после того как показание Дмитриевой дало новое направление делу, Карицкий в сумерки приехал в ост­рог и прошел в цейхгауз, куда привели Дмитриеву. Здесь она увидала перед собою человека, когда-то горячо любимого, отца двух малюток, которым не суждено было испытать ласки своей ма­тери, человека четыре года имевшего в ее глазах величайший авто­ритет, преимущество ума, воли и положения. И что же? Этот чело­век стал упрашивать ее снять с него оговор, заплакал, рвал на се­бе волосы, унижался перед солдатом, которого в другое время мог бы за одну незастегнутую пуговицу бросить в тюрьму. Ослабленная болезнью, убитая тюремным одиночеством, в которое она была пе­ренесена внезапно из среды, где пользовалась полным довольством, Дмитриева не выдержала. Столько унижений, слез и молений со стороны человека, которому она так долго повиновалась, трону­ло ее. Он просит снять с него оговор, «так как она во всяком случае будет обвинена», но как же это сделать? Тогда он предлагает ей на­писать записку, текст которой уже составлен им заранее. Но в этой записке оговариваются другие лица, и на это Дмитриева не реша­ется; тогда он предлагает ей написать то, что вы выслушали с та­ким напряженным вниманием: скажите Лизавете Федоровне Кас­сель, чтобы она показала то-то и то-то на Карицкого… Эта редак­ция основана на очень тонком соображении: напиши Дмитриева — оговорила Карицкого ложно — хитрость была бы грубее; ей стоило бы сказать, что Карицкий как-нибудь вынудил или убедил ее от­казаться от своего признания, и значение записки тотчас бы пало. Но здесь комбинация сложнее: Дмитриева убеждает Кассель дать показание, совпадающее с тем, что она действительно показала. От содержания новой записки она не может отказаться, а между тем она подорвет весь ее оговор против Карицкого. Личность последне­го здесь в стороне. Записка эта должна была казаться Карицкому превосходным оружием, к которому можно прибегнуть в случае крайности. И действительно, что могло уничтожить в прах всю эту махинацию? Одна только, хотя и очень простая вещь, но ред­кая вообще, и на суде в особенности, а именно — сущая без­боязненная правда. Прежде чем передать записку, Дмитриева, за­ботясь о судьбе детей, просила Карицкого отдать ей 8 тысяч, кото­рые он положил в банк. Карицкий изъявил согласие возвратить ей хоть сейчас 4 тысячи, а остальные после, но сперва просил записку. Недоверие ли вкралось в душу Дмитриевой или вспомнила она о том, как обманул ее Карицкий, втянув в дело о краже, но она отка­зала и оставила записку у себя.

Вероятно, цена показалась Карицкому слишком высока, а может быть, деньги ему в это время были нужны, но вскоре эту записку Дмитриева из рук выпустила, а де­нег своих все-таки не получила: смотритель Морозов, правдивость которого, так же как и Стабникова, вероятно, вскоре будет предме­том особого дела, вызвался вести переговоры с Карицким о воз­вращении денег и получил записку от Дмитриевой. С этого мо­мента странствования записки облечены покровом тайны — лишь кое-где, сквозь прорехи, замечается ее движение. Записка адресова­на к неизвестному: «скажите Кассель» — кто же это достоин пере­дать ей такую важную тайну, кто должен сжечь записку? Неизвест­но. Из дела не видно ни одного человека, который пользовался бы таким доверием Дмитриевой, чтобы служить посредником между нею и Кассель. В то время, когда писана записка, между Дмитри­евой и Кассель не было никаких близких отношений. За постоянное пьянство более чем за год до ареста, Дмитриева отказала Кассель от должности. Кассель показала на суде, что записка эта была при­несена к ней на дом неизвестным человеком в ее отсутствие 28 ян­варя 1869 г. Между тем странно, что никто из жильцов никогда ничего не слыхал ни о записке, ни о том, чтобы кто-нибудь принес ее, ни о спорах по этому поводу между мужем и женой Кассель. О записке никем ни слова не говорится на всем предварительном следствии, и показание Кассель от 12 мая 1869 г. не носит на себе ни малейшего следа этой записки, точно ее в то время и не сущест­вовало. Наконец, мы узнаем об ее загадочной судьбе из показания свидетеля Стабникова.

Есть ли кто в Рязани, кто бы не знал почтенного старожила Стабникова? Нет, все его давно и хорошо знают. Не знает его один Карицкий. По словам Стабникова, записку он получил в мае 1869 года, когда Кассель перешла жить к нему на квартиру; с того вре­мени записка хранилась у него, а на время своих многочисленных поездок он отдавал ее своей жене. Дел у Стабникова очень много: у него не один дом, как заметила со справедливою гордостью Стаб­никова, у него много домов и в Рязани, и в Вильно, и в Варшаве. Разъезжая по этим домам, Стабникову решительно некогда было довести до сведения власти о записке, имеющей, по его собственному мнению, такое важное значение в деле. Он также не успел по­чему-то своевременно сообщить об интересных фактах, открытых ему Кассель. Замечательно также и то, что свидетель Стабников, будучи вызван Сапожниковым, показывает о записке, предъявлен­ной защитою Кассель, и показанием своим вызывает теплую под­держку Карицкого; такая трогательная солидарность между под­судимыми не могла, однако, избавить свидетеля от некоторых, прав­да, незначительных, неточностей.

Так, по его словам, записка хра­нилась у его жены, но жена на суде показала, что она и не слыхал о записке до августа месяца, когда получила ее в первый раз от му­жа, и что муж вовсе не был знаком с Кассель до мая, тогда как, по его словам, она уже в марте, увидав его впервые, рассказала ему всю подноготную. Нечего делать, приходится повторить его слова, самого Стабникова: недоверие, опять недоверие! Стабников объяснил, что число 20 января, поставленное на конверте, застави­ло его заключить о важности записки, так как ему было известно, что Кассель давала показание 19 января. Но и тут проницатель­ность свидетеля оказалась неудачной. Цифры на конверте, как вы заметили, грубо подправлены чернилами. Наконец, недурно устрое­на была следующая западня: муж Кассель, не задолго перед делом, находясь под влиянием винных паров, отправился к Дмитриевой и предлагал ей купить за 5 руб. записку, которая, как вы слышали, и не могла быть у него, так как все время хранилась у Стабникова. Если бы Дмитриева поддалась этой новой ловушке, тот же самый Кассель был бы против нее свидетелем. Но Вера Павловна просто велела прогнать его, и хитрость не удалась. Конечно, как справедли­во заметил прокурор, если бы записка имела значение, то она так не поступила бы. На суде Кассель, несмотря на свое ненормальное со­стояние, сохранил, однако, настолько присутствие духа, что отвер­гал свой визит Дмитриевой; но показания свидетельниц Акулины Григорьевой и Гурковской подтвердили самый факт с совершен­ной ясностью. Итак, вся иезуитская махинация с запиской, начи­ная от мнимого сожжения ее Морозовым до появления ее на суде, после показания Стабниковых, Кассель и объяснений Дмитриевой, рухнула в наших глазах.

Покончив с обзором фактов от самого начала дела до послед­него эпизода и указав на внутренний смысл противоречий между показаниями Дмитриевой и Карицкого, я должен рассмотреть об­винение Дмитриевой в вытравлении плода. Я не хочу возобновлять еще раз слишком памятные подробности ужасной пытки, которую выдержала несчастная; не хочу вновь описывать эту отвратитель­ную борьбу с природой; все это слишком болезненно врезывается в память, чтобы когда-либо изгладиться. Вы помните, в каком поло­жении была Дмитриева; боясь лишиться доброго имени и убить своим стыдом стариков родителей, она согласилась подвергнуть се­бя всем мучениям, при мысли о которых мороз проходит по коже.

Карицкий, отвергая свою связь, усиливался путем различных инси­нуаций бросить тень то на того, то на другого из свидетелей. Ходи­ли даже слухи, будто он выставил свидетелей, готовых показать о близких отношениях их с Дмитриевой. Говорили даже — но я отказываюсь тому верить — будто эти лица принадлежат к воен­ному званию. Я никогда не позволю себе думать, чтобы человек, имеющий честь носить мундир русского офицера, мог являться на суд для того только, чтобы уверять, что он воспользовался ласками женщины. Я убежден, что нигде и никогда общество русских офи­церов не потерпит поступка, который, во всяком случае, недостоин порядочного человека. Всякий согласится, что армия без чувства была бы только сборищем вооруженных людей, опасных для обще­ственного спокойствия. Конечно, ничего подобного этим слухам не было на суде; что же касается грязных инсинуаций Карицкого и намеков или мнений, полученных из третьих рук, то все это комки грязи, пролетевшие мимо и оставившие следы на руках бросившего их. Карицкому все это нужно было для доказательства того, что он не был в связи с Дмитриевой. Если бы рассказ Дмитриевой не ды­шал правдою, находя подтверждение во всех обстоятельствах дела, достаточно было бы вспомнить письмо Дмитриевой, случайно по­павшее в руки врачу Каменеву и начинавшееся словами: «Милый Николай, ты…», или хотя свидетельство Царьковой. Да разве все дело не наполнено подробностями, совокупность которых не оста­вляет ни малейшего сомнения в факте связи, известной, впрочем, всем и каждому в Рязани?

Что касается прокола околоплодного пузыря, то я обращу наше внимание на следующие обстоятельства, подтверждающие рассказ Дмитриевой. В сентябре 1867 года, когда беременность Дмитрие­вой становилась уже очевидной, Карицкий увидал, что приближает­ся минута решительной операции, и вот его жена, как видно из по­казания на суде его же свидетеля — Модестова, подтвержденного Карицким, уезжает в Одессу, где и остается. Таким образом, опусте­лый, обширный дом, занимаемый Карицким, представляется ме­стом, удобным для произведения выкидыша, гораздо удобнее ма­ленькой квартиры Дмитриевой. А этот страшный бред, когда жен­щина мечется, стонет, кричит: «Николай Никитич! Сними саблю, ты весь в крови. Ох, больно — прорвали пузырь…». Дрожь проби­рает от этих слов. Прислушайтесь к ним, к этому воплю, ведь в них звучит правда, ведь нужно быть глухим, чтобы не слышать ее. И что же возражает на это Карицкий? Что женщина не называет так своего любовника, и это с язвительной улыбкой. Руки опуска­ются при таком возражении.

Я разобрал содержание главных противоречий в показаниях Дмитриевой и Карицкого в их историческом порядке. Я старался осветить внутренний смысл этих противоречий. Не знаю, насколько удалось мне сообщить вам мое убеждение, но мне кажется, что эти противоречия ярко освещают характеры действующих лиц, а узнав характер человека, мы получаем понятие о его действиях и гово­рим, что такое-то действие в его характере. Конечно, Карицкий рас­считывает на недостаточность прямых улик, но время формальных доказательств прошло. Систематическая ложь подсудимого также улика, которая иной раз гораздо убедительнее, чем свидетель с его присягой, произнесенною одними устами. «Характер человека есть факт, — сказал вчера наш уважаемый сотоварищ по защите, достой­ный русский адвокат и ученый, — самый важный факт, который об­наруживается на суде». Эти слова указывают на то значение, кото­рое придается судом личной явке подсудимого перед присяжными. Как бы ни скрытен был человек, он себя выдаст, и в течение вось­ми дней подсудимые ознакомили нас с собою.

Моя задача кончена. Я отвергаю виновность Дмитриевой в укрывательстве краденого и в наименовании себя чужим именем; я отдаю на суд вашей совести вопрос о ее виновности в выкидыше. Всякое преступление искупляется теми страданиями, которые оно влечет за собой. Вера Павловна выстрадала так много, воля ее бы­ла так подавлена, сознание так глубоко и искренно, что я не знаю, что осталось карать человеческому правосудию? Каких страданий она еще не испытала? Господа присяжные! Щадите слабых, скло­няющих перед вами свою усталую голову; но когда пред вами стано­вится человек, который, пользуясь своим положением, поддержкою, дерзает думать, что он может легко обмануть общественное право­судие, вы, представители суда общественного, заявите, что ваш суд действительная сила — сила разумения и совести, — и согните ему голову под железное ярмо закона.

Оставить комментарий



Свежие комментарии

Нет комментариев для просмотра.

Реквизиты агентства

Банковские реквизиты, коды статистики, документы государственной регистрации общества, письма ИФНС, сведения о независимых директорах - участниках общества.

Контактная информация

Форма обратной связи, контактные номера телефонов, почтовые адреса, режим работы организации.

Публикации

Информационные сообщения, публикации тематических статей, общедоступная информация, новости и анонсы, регламенты.