Господа судьи!

Внимание, с которым в течение многих дней вы изучали ма­лейшие подробности этого трудного дела, широкое беспристрастие которым, благодаря вам, господин председатель, мы пользовались в интересах раскрытия истины, дают мне право надеяться, что вы и мне поможете исполнить мой долг до конца. Закон обязывает меня, как выразителя интересов подсудимого, представить внима­нию вашему все те, говоря словами закона, «обстоятельства и до­воды, которыми опровергаются или ослабляются возведенные про­тив подсудимого обвинения».

Таких обстоятельств и доводов в деле масса, они рассеяны на протяжении всего следствия, они глядят из всех углов строения обвинительного акта, они наперегонки рвутся вперед и просят, что­бы их сомкнули в стройную систему. В этом вся моя задача, как защитника. Материал громаден. Весь вопрос: хватит ли у меня умения, энергии быть строителем той группировки доводов защи­ты, при которой они сами красноречиво скажут вам, доказано ли обвинение.

Сообразно этому взгляду на мою задачу, я поступлю иначе, чем поступили мои противники. Я не буду убегать от фактов и укрываться от них в область красноречивых восклицаний, загадоч­ных прорицаний и эффектных тирад. Я поведу эти факты за собой не в виде двух-трех сомнительных свидетельских показаний, а в виде всего материала, добытого следствием. Вольно прокурору восклицать «я убежден! », вольно поверенному гражданского истца думать, что доказать обвинение и «грозить» его доказать — однозначаще: для судей этого мало. Вы не подпишете приговора по столь страшному и загадочному обвинению до тех пор, пока винов­ность Имшенецкого не встанет перед вами так же живо и ярко, как сама действительность.

Факт падения покойной в воду с ближайшими обстоятельст­вами и уликами, прилегающими к нему, составит предмет первой и главной части моей речи. Затем, если на основании исследования самого события мне удастся доказать вам невиновность подсуди­мого, я уже с развязанными руками подойду к группе обстоя­тельств, примыкающих к личности Имшенецкого с одной стороны, с другой — к личности Серебрякова, участие которого в этом про­цессе с первых же моментов предварительного следствия внесло, к сожалению, столько нежелательных в чистом деле правосудия эле­ментов.

Начну с события 31 мая.

Напряжение преступной решимости Имшенецкого покончить с женой — так, или приблизительно так, значится в обвинитель­ном акте — достигло высшей своей точки после 28 мая, когда, как утверждает обвинение со слов Серебрякова, покойная изобличила мужа в желании произвести у нее выкидыш, и отец пригрозил ей проклятием.

Хорошо делает обвинение, что доверяет в этом Серебрякову, потому что верить больше некому. Но поверите ли вы ему? Вы вспомните, что, подавая жалобу прокурору, сам Серебряков ни слова не упоминал о выкидыше. Вы вспомните, что это новое его заявление было связано с новыми же указаниями на то, что Имшенецкий, в течение трех дней — с 28 по 31 мая — будто бы жестоко истязал свою жену.

А открылось это так: какой-то прохожий, не открывший ни имени своего, ни звания, и доселе не разысканный, во время розысков трупа покойной сказал приказчику Серебрякова, Степанову: «бедная, какие истязания приняла она в последние дни». Сказал и удалился молча в глубину Крестовского острова на глазах Степанова и подъехавшего Серебрякова. Об этом свидетель­ствовал нам Серебряков. Они дали ему спокойно уйти, не догнали его, хотя Серебряков был на своей лошади, не задержали и не представили к следствию. Посмотрим, между тем, что говорят по тому же предмету не призрак, измышленный Серебряковым, а жи­вые люди, люди, Имшенецкому совершенно посторонние, свидетели, которые здесь давали показания под присягой. Дворник Дурасов и жена его, люди скорее преданные Серебрякову, нежели подсуди­мому, кухарка Кузнецова, денщик Гаудин, Кулаков,— единогласно утверждают, что именно в последнее время покойная Мария Ива­новна и поздоровела, и расцвела, и оживилась, что самые последние дни перед смертью, как и во время замужества, между нею и Му­жем отношения были прекрасные. Муж был с женой мил и любе­зен, она же не скрывала даже перед посторонними своей горячей любви, преданности и благодарности. В самый день 31 мая, свиде­тельствуют нам Кузнецова, Кулаков и Гаудин, покойная и муж ее были веселы, шутили, строили планы, как проведут лето. В вось­мом часу вечера (показания Гаудина и Кузнецовой) сама Марья Ивановна торопливо приказала давать чай, чтобы, отпив чай, скорее ехать кататься на лодке. В начале девятого часа она с му­жем уже на пристани, где их видит околоточный надзиратель Кишицкий.

Когда они садились в лодку, на плоту был содержатель плота Файбус. Он удостоверил здесь, что покойная всегда храбро и сме­ло садилась в лодку, видимо, любила кататься, нисколько не робела на воде и отлично правила рулем. Этот свидетель не заме­тил, чтобы и на этот раз покойная менее охотно и радостно отпра­влялась на обычную прогулку. Маршрут их также был почти зара­нее известен: по Неве до Тучкова моста, отсюда в Ждановку и, через Малую Невку, к взморью.

Таким образом, все подозрения, касающиеся «истязаний» и того, будто бы Имшенецкий чуть ли не насильно посадил жену в лодку,— не более, как плод беспощадного разгула мрачной фанта­зии Серебрякова, привыкшего в собственном своем-доме все вер­шить деспотическим насилием.

Пусть так! — уступает обвинение,— пожалуй, она поехала Добровольно, исполняя каприз или желание любимого мужа, но Погода, атмосферные грозные предзнаменования — вот улика! Бу­дем говорить о погоде.

Доктор Муррей, тот самый, на которого так охотно ссылается прокурор, утверждает, что весь тот день погода стояла «прекрас­ная». Только в десять часов (а не в девятом, как ошибочно указал обвинитель), когда Муррей уже вернулся с семейством домой с прогулки, пошел дождь. То же самое о том же предмете утверж­дает и Имшенецкий: до «Баварии» они доехали при отличной, хо­тя и несколько облачной погоде, лишь у «Баварии» их застал дождь, от которого они на время должны были укрыться под Пет­ровским мостом. Переждав минут двадцать, они снова двинулись вверх по течению. Дождя уже не было, и самая пересадка проис­ходила не под дождем.

На крайней даче у Петровского моста жила Шульгина, пока­зание которой, за ее болезнью, было здесь прочитано. Вот что она говорит: «Ровно в десять часов я вышла на балкон (пред тем она взглянула на часы, так как ждала мужа к чаю), в то время дождя не было, минут через пять-семь ближе к берегу показалась лодка, выехавшая из-под моста; я видела лодку, на ней были две фигу­ры — мужчина и женщина (это была лодка Имшенецких); лодка проехала и скрылась из глаз моих за второй пристанью; вдруг раздался отчаянный крик о помощи» и т. д. Это показание совпа­дает вполне с показанием самого подсудимого. Итак, в момент ка­тастрофы, а следовательно, и пересадки дождя не было и было на­столько светло, что со второго этажа дачи, с балкона, лодка и фигуры были ясно видны.

О том же моменте вот что говорит яличник Филимон Иванов, вытащивший Имшенецкого из воды: «Когда пошел дождь, я был в будке; дождь перестал, я вышел из будки на плот. Стоя на пло­ту, вдруг слышу мужской голос: «спасите! ». Я огляделся, вижу: по течению поперек плавает лодка, и от нее в двух-трех шагах в воде по горло плавает человек. Я вскочил в ялик» и т. д. Итак, дождя не было и было светло. Светло настолько, что с плота при­стани «Бавария» (в расстоянии двух с лишком минут усиленной гребли) Иванов легко увидел и лодку, и плавающего человека. При местном осмотре вы, судьи, убедились сами, что с пристани «Бава­рия», где в тот вечер шло обычное гулянье, пункт катастрофы от­крыт вполне. Сторож Петровского моста тоже услыхал крик, вы­шел из будки и с моста ясно различил пустую лодку, фигуру в воде и подъезжавших к месту катастрофы яличников.

Итак, падение в воду Имшенецкой или, как того желают об­винители, — «насильственное утопление ее» — произошло на от­крытом для сотни глаз месте, когда было светло, когда несколько свидетелей следили за движением лодки.

Что касается до атмосферных явлений, «ветра и волнения», то и на этот счет мы имеем положительные указания. Во время мест­ного осмотра были приглашены свидетели братья Зюковы и Голубинский, катавшиеся также на лодке в вечер катастрофы. Целой компанией они и подъехали на крик Имшенецкого. На мой вопрос, были ли сильные волны и ветер 31 мая, они единогласно удосто­верили, что волнение было меньше, чем в день нашего осмотра. Вспомните сами, да и эксперт-моряк нам это подтвердил, что во время нашего морского путешествия волнение было ничтожное, которое моряк-эксперт и «за волнение» не хотел признать.

Где же «ужасающая погода», о которой говорится в обвини­тельном акте, где «темнота от нашедших туч», где гром и молния, где все атмосферные ужасы, столь злобно способствовавшие осу­ществлению демонического преступного замысла? Их не было! Они понадобились только при составлении обвинительного акта, как бутафорские принадлежности. Был прекрасный, несколько пасмурный вечер, перешедший затем в дождливую ночь, — и только.

На месте происшествия мы были с вами, судьи. Утверждать, что это место «глухое», «безлюдное» — значит грешить явно про­тив истины. От самого Петровского моста и до пристани «Бава­рия» вдоль всего берега, ближе к которому и имело место проис­шествие, идет сплошной ряд двухэтажных населенных дач. На на­бережной — ряд скамеек для дачников, по берегу несколько пло­тов и пристаней.

Достаточно вспомнить, что в самый момент ка­тастрофы везде оказались люди, которых нельзя было не видеть и с лодки. На двух балконах дач стояли Бетхер и Шульгина, на плоту какая-то женщина полоскала швабры, на пристани «Бава­рия» были яличники.

На первый же крик Имшенецкого сбежались дачники, и на плоту, куда его высадили, мигом образовалась целая толпа. Ката­строфа случилась всего в 10—20 саженях от этого людного берега, И мы вправе энергично протестовать против утверждения обвини­теля относительно глухости и безлюдности места. Самое место, где произошло падение Имшенецкой в воду, открыто со всех сторон.

Относительно точного определения пункта самого падения покойной, по-видимому, происходит некоторое разногласие. Но это разногласие лишь кажущееся. Судебный следователь Петровский на плане определял место падения исключительно на основании показания яличника Ф. Иванова. Иванов греб, сидя спиной к ме­сту происшествия. Естественно, что он не мог ориентироваться и точно указать, где именно впервые он заметил пустую лодку. Впо­следствии явились более точные показания целой серии лиц, ка­тавшихся в ялике Голубинского. Они увидели лодку впереди себя и направлялись к ней, ни на минуту не теряя ее из виду. При осмотре братья Зюковы и Голубинский вполне точно и между со­бой согласно указали самое место катастрофы. Место это — не Доезжая купальни Ковалевского, в 10—15 саженях от берега. Там же всплыла и шляпка покойной, саженями 2—3 ниже по течению. Место открытое для наблюдения со всех четырех сторон.

Вспомним при этом, что Мария Ивановна была физически сильна (показание ее матери и сестры), что она превосходно пла­вала, и что никто из свидетелей не слыхал женского крика. Вы, конечно, согласитесь со мной, что всякая попытка «умышленно уто­пить» на глазах всех взрослого человека была бы со стороны Имшенецкого совершенным и истинным безумием. Даже расчета на случайность, сколько-нибудь вероятную, быть не могло. Ударов он ей не наносил, весла остались на местах, знаков насилия на ее теле не найдено. Стало быть, он мог бы разве только «толкнуть» ее; но при таком его «толчке» она еще могла вскрикнуть, могла ухватиться за него же самого и увлечь за собой, могла, наконец, и доплыть до берега Петровского острова.

Итак, я утверждаю, что вся обстановка и местность сами по себе уже препятствовали и делали невозможным совершение пре­ступления, сколько-нибудь осмысленного, а тем более заранее об­думанного. А именно в этом невозможном и обвиняется Имшенецкий!

Самая покупка ялика, который при испытании оказался до­вольно валким, ставится в улику Имшенецкому. Прокурор пошел очень далеко в этом направлении. Он утверждает, что и женился-то Имшенецкий едва ли не с расчетом приобрести именно такой ялик, который помог бы ему утопить свою жену. Поверенный граж­данского истца держался более в пределах вероятности. Он стоит лишь на том, что «невозможно» было катать беременную женщину в подобной лодке. Я бы сделал поправку: «неосторожно», пожа­луй! Но дело в том, что в той же самой лодке он катался и один, и в компании с товарищами. Ездили много, часто, далеко, переса­живались и, при известной осторожности, всегда благополучно.

По словам экспертов, подобных лодок в употреблении множество, хотя они и представляют большую опасность, чем настоящие «яли­ки» и катера военно-морского типа. Однако на Волге, на Дону, на Днепре, на всем побережье Черного моря нет иных лодок, и ими пользуются все безбоязненно. Лодка Имшенецкого при всей своей валкости имела, по заключению экспертов, и свои неоспоримые до­стоинства: легкость на ходу и, благодаря обшивке бортов и воз­душным ящикам, устойчивость в том отношении, что совершенно перевернуть ее было почти невозможно.

Обвинители говорят: «но пересадка — в высшей степени опас­на! Как это мог допустить Имшенецкий? » При тех приемах пере­садки, при которых делался опыт при осмотре, — пересадка, конеч­но, в высшей степени опасна. Лейтенант Кутров со своим матросом буквально «бегали» с руля на нос и обратно, припадая, хватаясь за борт. Лодка, однако, устояла, никто в воду не упал. Опыт, по­вторенный самим Имшенецким, был более удачен. Несмотря на суетливость и одновременность перехода Кутрова, Имшенецкий, не спеша, довольно спокойно, не сгибаясь, перебрался с руля на нос и обратно. Возможно представить себе еще более спокойную и безопасную пересадку: сидящий на руле встает и осторожно до­бирается до средней банки, на которую и садится; тогда встает но­совой, лодка, от того, что сидят на середине, становится устойчи­вее; носовой достигает руля, усаживается и тогда уже со средней банки на носовую пересесть совсем нетрудно. Именно таким спосо­бом пересаживалась обыкновенно покойная и, по словам свидетеля Аврамова, нисколько при этом не боялась. Имшенецкий нам гово­рит, что, когда покойная попросила его пустить ее на весла, он от­говаривал, говоря: «погоди до Ждановки—там пущу! ». Но она возразила: «я хочу попробовать грести против течения! », и с этими словами, скинув через голову веревочку от руля, поднялась в лодке во весь рост. При первом же своем движении она вдруг покачнулась и полетела в воду так, что мелькнули только ее ноги. Что мог сделать при подобной неожиданности Имшенецкий, чтобы воспрепятствовать ей встать? Ровно ничего.

Эксперты-врачи пояснили нам, что в первые месяцы сама по себе беременность не может стеснять и мешать легкости движений, но зато она вызывает нередко головокружение и болезненное за­мирание сердца. Быть может, у покойной от быстрого движения как раз закружилась голова, в таком состоянии она могла покач­нуться — и вот разгадка всего несчастья. Физически воспрепятст­вовать ей встать Имшенецкий не имел возможности. Он сидел на веслах, то есть почти на носу, она же — на руле, стало быть, да­леко от него.

Прокурор допускает, что фантазия «погрести против течения» могла прийти в голову покойной, хотя бы в качестве шальной фан­тазии беременной женщины. Но поверенный гражданского истца восклицает: «Как же он при этом не подал ей руки, если не как заботливый муж, то хотя из вежливости, как кавалер даме? ». Ти­рада красива, но это не более как — «слова». Поверенный вместе с нами осматривал лодку. Для всех было ясно, что с носа на руль руки не протянешь. Мало того, когда встал один, чтобы перехо­дить, другой обязательно должен сидеть на своем месте во избе­жание замешательства и столкновения на ходу. Если верно утверж­дение подсудимого, что покойная встала для него неожиданно, то Имшенецкому только и оставалось, что сидеть во избежание не­счастья.

В улику подсудимому ставится еще его поведение вслед за ка­тастрофой, его равнодушие, безучастие и еще очень многое, не под­дающееся точной, формулировке.

Возникло, например, сомнение: точно ли он «совсем» упал в воду или до половины груди был сух, так как держался за борт лодки. Все подобного рода недоумения и сомнения могут иметь место лишь при поверхностном и неполном знакомстве с делом. Вы дело изучили прекрасно, господа судьи, я его также знаю хорошо, и мы, вероятно, придем к полному соглашению на этот счет. Единственный свидетель, подъехавший вплотную к лодке Имшенецкого, спасший его самого, был яличник Филимон Иванов. Он так объясняет: «офицер плавал от лодки шагах в двух-трех, он был по горло в воде». Далее, Филимон Иванов, вытащив его на свой ялик, накинул на него пальто и по этому поводу говорит: «он был весь мокрый». Шульгина, разговаривавшая на плоту с Имшенецким, и муж ее, отвозивший подсудимого на извозчике домой, удостове­ряют, что «он был весь мокрый», что он дрожал, стучал зубами, его било, как в лихорадке. Денщик Гаудин и Кулаков, раздевавшие Имшенецкого, утверждают, что на нем «не было нитки сухой». Все платье все белье, даже деньги в бумажнике внутреннего кармана были мокры.

Откуда же могло взяться мнение, что он симулировал свое падение в воду? Компания Голубинских, подъезжавшая к его лодке не ближе, как на расстояние 5 саженей, породила все это сомнение. Один из них говорит: «плечи, кажется, были сухие», другой — «должно быть, сухие», так как свидетель не заметил, чтобы вода «струилась», третий, четвертый и пятый говорят: «не заметили». Их ошибка легко объясняется расстоянием и тем, что Имшенецкий был уже наполовину вытащен из воды, когда они подъехали к нему на минимальное расстояние пяти саженей, в котором затем до конца и оставались. С суконного платья потоки струиться дол­го и не могут: вода им поглощается. Голубинские, очевидно, не­сколько легкомысленно отнеслись к предложенному им вопросу. Те из их компании правы, которые говорят: «не обратили внимания, не заметили».

Был, правда, на берегу еще свидетель Ковалевский, выставлен­ный к следствию Серебряковым. Тот, потрогав «за рукав пальто», нашел, что «и ноги у Имшенецкого были сухи». Что Имшенецкий был весь в воде и, стало быть, что он был и мокр весь, может быть доказано и следующими простыми соображениями. По сло­вам свидетелей из компании Голубинских и Зюковых, Имшенец­кий — один говорит — «барахтался», другой — «царапался», тре­тий — «держался у задней части лодки». По отзыву эксперта, за руль и за борт держаться было невозможно, он мог придержи­ваться только за боковые выступы лодки. Для того же, чтобы по­ставить себя в подобное положение, надо было во всяком случае вывалиться за борт лодки, то есть, другими словами, совершенно погрузиться в воду и затем уже подплыть к этой части лодки.

Однако и самое предположение, что Имшенецкий держался будто бы вплотную у лодки, отнюдь не доказано. Яличник Ива­нов, выхвативший его собственными руками из воды, удостове­ряет, что Имшенецкий «не мог держаться» за лодку, так как был он от нее в двух-трех шагах ниже по течению. Если Зюковы и Го­лубинские видели Имшенецкого впереди лодки и подвигались все время, имея его между лодкой и собой, то естественно, что он ка­зался им у самой лодки. Черная фигура Имшенецкого на фоне бе­лой лодки могла казаться с нею на одной вертикальной плоскости. Вот я гляжу на канделябр, стоящий прямо против меня на столе, его очертания кажутся мне вырезанными на фоне белой стены, а, между тем, он отстоит далеко от стены!

Если, таким образом, нужны постоянные усилия разума, по­стоянные поправки для правильного суждения о простых физиче­ских впечатлениях, то с какой же осторожностью надо полагаться на суждения и впечатления относительно явлений психического свойства. Перед нами прошла масса свидетелей, передававших нам о том, какое именно впечатление на каждого из них произвело по­ведение Имшенецкого. Одним это поведение казалось естественным, трогательным, другим — странным. Одним было его жалко, другим — жалко не было. Мне кажется, что вы поступите правиль­но, если отрешитесь вовсе от свидетельских «чувствований» и «мне­ний» и примете только фактические сообщения их о том, что имен­но делал, говорил и как держал себя Имшенецкий.

Филимон Иванов — бесхитростный в деле оценки психологи­ческих тонкостей, а потому и самый надежный, с моей точки зре­ния, свидетель, говорит: «Когда я втащил офицера в ялик, он всплеснул руками: «Где моя Маша? » — говорит. «Сидите, говорю ему, смирно, вашей Маши нет уже». Затем, далее, офицер опять на­чал печалиться о своей Маше: «Где Маша, где Маша? ». Потом схватил с себя часы, дает их мне: «Спасите, — говорит, — мою Машу! ». Трудно, кажется, придумать более простую, берущую за сердце сцену. При этом ни аффектации, ни притворного крика о том, что я-де не виноват, я так ее любил, она сама упала в воду и т. д. А все это было бы естественно в человеке, боящемся подоз­рения!

Голубинские и Зюковы так нам передают свои впечатления. Когда Имшенецкого посадили в лодку, он ломал руки, плакал и го­ворил: «Жена моя, Маша, Маша! как я теперь покажусь домой, что я старикам скажу! ». Фраза знаменательная, над которой я бы сме­ло рекомендовал всем психологам призадуматься. Одному из Зюковых показалось только «странным», что, когда всплыла шляпа и яличник бросился к ней в лодке, Имшенецкий «замолчи, вперил в нее глаза и не торопил яличника». Последнее замечание свидете­ля, подчеркиваемое обвинителями, конечно, очень тонко и глубоко­мысленно. Я сомневаюсь, однако же, в том, чтобы порыв напря­женного ожидания и затаенной надежды выражался шумно. Мне казалось бы, что человек именно как бы «замирает» в подобную минуту, он словно боится проронить слово, звук, чтобы не спуг­нуть то, чего он так страстно желает и ждет. Я не выдаю этого по­ложения за аксиому, но я почти уверен, что это «должно быть так» и что столбняк Имшенецкого был естественен.

Затем уже наверное я знаю, что если бы Имшенецкий при виде шляпки заволновался и стал кричать: «вот, вот она, моя го­лубка, моя Маша, я ее вижу, спасите ее! », — обвинители аргумен­тировали бы в обратном порядке. Они бы восклицали тогда: «Он знал, что жена его уже безвозвратно погибла мученической кончи­ной от его же руки, и он торопил, он кричал «спасайте! », когда всплыла одна только ее шляпа. «Какое злодейское лицемерие! ». Такая психология — о двух концах, и у нас, «судебных ораторов», к сожалению, она в большом ходу.

Когда Имшенецкого вытащили на берег, здесь его окружила целая толпа, и о поведении его свидетельствует уже целая масса лиц. Бетхер и некоторые другие свидетели за толпой не видели Имшенецкого, но зато слышали его плач. По их словам, он плакал так, «как не плачут мужчины». Это были истерические рыдания. По словам Шульгиной, бывшей ближе всех к нему, «он держал в руках шляпу жены, целовал ее, рыдал, говорил отрывисто и несвяз­но, рассказывая о событии, при этом повторял: «Что я скажу ста­рикам, что я скажу?».

Прокурор удивляется, что разные свидетели рассказывают со слов обвиняемого разно о том, как именно упала жена Имшенецкого и как он бросился за ней. Так, Бетхер говорит, что будто бы он «схватил ее за шляпу», но не удержал. Эта Бетхер — немка и вовсе не знает по-русски, она давала здесь свои показа­ния через переводчика. Очевидно, не со слов Имшенецкого свиде­тельствует она, ибо свой рассказ он вел, во всяком случае, не на немецком языке. За всем тем, факт налицо: рассказ его слушали все вместе, стало быть, это был один рассказ. Не его вина, если он разошелся затем в сотне вариантов.

Удивляются, что через 20 минут Имшенецкий уже уехал до­мой. Но и это неверно. Он не уехал, а его увезли. Промокший до костей, весь в лихорадке, растерянный и убитый — такой человек, как малый ребенок, естественно, был во власти других. Шульгина попросила мужа «посадить» его на извозчика и увезти. Тот так и сделал. По дороге Имшенецкий был уже совсем болен. Когда его привезли домой, с ним сделался истерический припадок, о котором нам свидетельствовали Кузнецова, Гаудин, Кулаков и, наконец, доктор Тривиус.

Поверенный гражданского истца патетически восклицал здесь: «И он не бросился вновь в глубину, как бросается мать в пожарище, чтобы спасти любимое дитя! ». Да мать… мать бросилась бы в глу­бину и там погибла бы. Великое слово — мать!.. Но здесь оно со­вершенно не у места. Простой, заурядный смертный, только не преступник (я это лишь доказываю) — Имшенецкий, сам только что вытащенный из воды, мог не броситься. Не бросились бы на его месте сотни и тысячи в равной мере «любящих» мужей. Да и куда было бросаться? Зачем? Если бы чудовище, поглотившее жертву, было еще доступно борьбы, если бы была видна определенная цель, определенное место, тогда другое дело — бездействие бы­ло бы преступно, оно бы уличало. Но здесь, какими средствами можно было бороться? Всюду кругом одно и то же: темная масса воды, холодные волны и полная неизвестность. Броситься можно было только ради одного — чтобы вместе погибнуть. Эго было бы, пожалуй, геройство, но отсутствие его не равносильно преступле­нию.

Ночь, которую провел Имшенецкий дома в бреду, несмотря на уверения доктора Тривиуса, несмотря на заключение экспертов, прокурор хотел бы обратить также в улику против обвиняемого. Он подозревает симуляцию, хотя Имшенецкий не бредил своею невиновностью, а лишь был в забытьи и по временам что-то неопре­деленное кричал. Когда дали знать отцу Серебряковой о смерти дочери, он ночью же приехал на квартиру Имшенецкого. Застал он зятя в постели, в бреду. Серебрякову этот припадок показался неестественным: не было ни воплей, ни зубовного скрежета, он только кричал: «Скоро, скоро, как на балалайке: Маня, Маня, Маня! ».

Я очень рад этому непосредственному наблюдению Серебря­кова. Болезненные душевные проявления весьма часто производят лишь смехотворное и комическое впечатление на натуры грубые, неразвитые, какова натура Серебрякова. Одним своим словом «ба­лалайка» Серебряков открыл экспертам действительную налич­ность того болезненного явления, недоумевающим свидетелем кото­рого он был. Серебрякову простительна подобная «психология», но непростительно прокурору, что он эту «балалайку» серьезно оце­нивает с точки зрения невежественного наблюдения, а не с точки зрения науки и заключения экспертов.

К той же группе улик «психологического» свойства следует от­нести и указание Серебрякова на «странность» поведения Имше­нецкого у трупа утопленницы, когда труп был разыскан и достав­лен для медицинского осмотра в присутствии судебного следовате­ля. Имшенецкий не рыдал, не плакал, не убивался, но сохранял какое-то «безучастное» спокойствие. Не надо забывать, что в это время он был уже заподозрен в убийстве своей жены, что на него смотрели десятки пытливых и враждебных глаз, что это была сво­его рода пытка, которой его подвергли.

Однако же, по отзыву судебного следователя Петровского, до­прошенного нами в качестве свидетеля, поведение Имшенецкого ему не показалось ни в каком отношении подозрительным. Он имел вид очень утомленного и очень убитого человека. Труп, благодаря стоявшему жаркому дню, издавал запах разложения, лицо покой­ной вздулось, посинело. Все, и физические и нравственные условия были таковы, что если бы он даже вовсе лишился чувств, то и это было бы вполне естественно. У человека только хватило сил, чтобы удержаться от полного обморока, но душа его, естественно, была погружена уже в состояние, близкое к обморочному. Этим послед­ним указанием я вправе закончить разбор улик, непосредственно касающихся самого события и обстоятельств, близко к нему при­легающих.

Мне предстоит теперь остановиться на явлениях иного поряд­ка, которые ставятся в связь с его «преступным намерением». Ули­ки эти: духовное завещание, совершенное покойной в пользу Имшенецкого, нежелание его уступить добровольно наследство Серебря­кову и, наконец, сокрытие важной улики: разорвание какого-то письма в присутствии судебного следователя.

Относительно всех этих весьма серьезных, с первого взгляда, обстоятельств должен сказать одно: если Имшенецкий убил свою жену — они имеют громадное усугубляющее его вину значение; если же он ее не убивал — они не имеют для дела ровно никакого значения. Ими самая виновность его отнюдь не устанавливается.

Покойная, страдавшая во время беременности разными болез­ненными припадками, могла, естественно, подумать о том, чтобы имущество, в случае ее смерти бездетной, не перешло обратно отцу, которого она и не любила и не уважала. Завещая все любимому мужу, она отдавалась естественному побуждению каждой любящей женщины: сделать счастливым того, кого любишь. Завещание де­лалось не таясь, у нотариуса, по инициативе самой Марии Ива­новны, как удостоверяет свидетель Кулаков. Каждая беременность, каждые роды могут кончиться, и нередко кончаются, смертью, и распоряжение об имуществе — естественная и желательная вещь. В обществах, в которых более, чем у нас, развиты гражданствен­ность и личная инициатива, не боятся на другой же день после свадьбы пригласить нотариуса, распорядиться имуществом на слу­чай смерти и жизни — и забыть об этом. В завещании своем по­койная отказала не только наличное имущество, но и родовое, ко­торое могло ей достаться только после смерти отца. Это не было, стало быть, спешное, так сказать, срочное завещание ввиду близ­кой кончины, а завещание, которое вообще давало ей право сказать мужу: «После меня — все твое! ».

Если после смерти Марии Ивановны так скоро возник вопрос о судьбе ее имущества, то виной этому только Серебряков.

В своей грубости он дошел до того, что в доме поставил сыщиков и хотел на второй же день выжить зятя из дому, требуя немедленного воз­врата всего имущества. Откажись Имшенецкий поспешно от на­следства, — это ему поставили бы опять в улику. Завещание на­лицо (оно нотариальное, а не домашнее), его скрыть нельзя: отка­зался, значит — струсил, — совесть не чиста!

Что касается до улики, упомянутой выше — разорвание письма во время обыска, — то едва ли о ней стоит говорить серьезно. Им­шенецкий выхватил и пытался разорвать письмо по крайнему лег­комыслию уже после того, когда следователь вполне прочел его.

По счастью, содержание его вполне памятно судебному следова­телю Петровскому. В письме Ковылиной от 3 марта трактовалось «о любви» вообще, о ее непрочности, были укоры и Имшенецкому «в измене». Ничего криминального оно не содержало. Подобные письма с отзвуками старой любви найдутся в любом письменном столе новобрачного. К тому же надо заметить, что обыск был 10 июня, а Имшенецкий уже знал, что по жалобе Серебрякова на­чато против него уголовное дело. Если бы он считал отобранное письмо «уликой», он имел бы ровно десять дней на то, чтобы уничтожить его. Письмо Ковылиной он разорвал на глазах следо­вателя, потому что «не хотел впутывать в дело молодую девушку». Смысл письма восстановлен вполне и по обрывкам, и со слов Пет­ровского. Перед подписью сохранилась буква «п» и место для од­ного только слова «прощай». Очевидно, это было последнее пись­мо Ковылиной.

Изорвав письмо, Имшенецкий не только не «уничтожил» ули­ку, как полагает прокурор, а наоборот, «создал» улику из пустяка, из вздора, из ничего. Все подобные призрачные улики, весь этот обвинительный мираж, дающий с первого взгляда значительный оптический эффект, в сущности, рассчитаны только на обман зре­ния. Ему суждено безвозвратно рассеяться, как только мы глубже изучим и пристальнее вглядимся в характеры действующих лиц и их взаимные отношения.

Постараемся прежде всего изобразить Имшенецкого, изобра­зить без прикрас, без увлечений и, главное, в настоящий его рост, не взгромождая его на ходули титанических замыслов и побужде­ний, как это пытались сделать обвинители.

Нельзя не констатировать прежде всего, что, по общему от­зыву родных, товарищей и ближайшего его начальника, В. М. Им­шенецкий — отличный сын, брат, товарищ и служака. Но рядом с этими положительными сторонами его характера, при вниматель­ном изучении его личности, в нем открывается такая нравственная дряблость, такая… (обращаясь к подсудимому) — да простится мне эта горькая правда, вдвойне горькая для вас в эти тяжелые минуты! — неустойчивость в принципах, которая может быть объ­яснена только неряшливостью воспитания той цыганского склада семьи, в которой он вырос и воспитался.

Прекрасные, возвышенные, но мимолетные побуждения ужи­ваются в нем сплошь и рядом с мелочным резонерством, с буднич­ными, шаблонными пожеланиями и стремлениями. Сидеть в самой прозаической житейской грязи и при этом искренно мнить себя идеально чистым и нравственно изящным — для него дело обычное.

Возьмем для примера хотя бы случайные его отношения к не­коей провинциальной актрисе. Разве не характерно прочтенное здесь письмо таинственной Элли, которую он три года назад просвещал в Минске. Эту давным-давно искусившуюся в тревогах жизни особу он не в шутку мнил обратить к «высшим целям», го­ворил ей о разумном труде, о нравственном саморазвитии, пригла­шал бросить подмостки и оперетку. А между тем, у этой особы давно уже выработалась своя собственная своеобразная мораль: с одним она живет «из уважения», с другим — «ради средств», а Владимира Михайловича она приглашала разделить интимно оста­ющиеся за всем тем немногие часы досуга. Как видно из перепис­ки, Имшенецкий сначала, негодовав, укорял ее, но это нисколько не помешало ему поехать в Минск и, мирясь со всем, весело прове­сти там время.

В Петербурге он просвещает девиц, не твердых в орфографии, и те без ума от него. К числу подобных романов следует отнести и его роман с Ковылиной. Никакой «пылкой страсти», никакого «огнедышащего вулкана» из себя не представлял, да и не мог по са­мому существу своей мягкой натуры представить Владимир Ми­хайлович. К тому времени, когда, по совету родных и благоразум­ного начальника, он «посватался» к Марии Ивановне в расчете за­жить, наконец, сытой, обеспеченной жизнью, — его роман с Ковы­линой угасал сам собой. Это видно из писем, в которых он и соз­нается и оправдывается, уверяя, впрочем, что все еще любит ее. Фраза, цитированная прокурором: «Может быть, мне придется жениться на девушке, которую я не люблю» и т. д… понимается односторонне. Кто же, женясь, говорит предмету своей прежней страсти, что женится по любви? Обыкновенно ссылаются на «обстоя­тельства», на «желание родных» и т. п. Это самое обычное, стерео­типное «оправдание». Ему менее всего верит тот, кто пускает его в ход.

Говорят о вопле истерзанной души, выразившемся в отказе Имшенецкого Ковылиной: «Лена! прости, не кляни! рука дрожит, сердце трепещет» и т. д. Однако же душевные страдания не поме­шали убитому душой поручику набросать весь этот вопль сперва начерно (черновик найден у Имшенецкого при обыске) на тот, очевидно, конец, чтобы «набело» вышло совсем «естественно» и «неотразимо». Роман его с Ковылиной (также девицей купече­ского звания) расстроился оттого, что отец ее, нажившийся было поставкой сапог во время войны, потерял затем состояние на спе­куляции домами и не мог дать никакого приданого. Банальное от­ступление было прикрыто чувствительными и благородными сло­вами.

На семью Серебрякова обратили внимание Владимира Ми­хайловича домашние и прежде всего его отец, который был дол­жен некоторую сумму Серебрякову и вел с ним какие-то «дела». Не питая никакой любви к Марии Ивановне, Имшенецкий очень скоро порешил «сделать партию» и тотчас же сделать небольшой заем у будущего тестя под вексель.

После грубой выходки Серебрякова, требовавшего немедленной уплаты по векселям, Имшенецкий не только не порвал окончатель­но со своей новой невестой, но, напротив, охотнее прежнего стал добиваться супружества с Марией Ивановной. Та писала ему жа­лобные письма, винила во всем отца, выражала много искренней любви. Письма ее дышат искренностью, хотя в них немало свойст­венных ее среде и воспитанию жестоких слов: «сердце раздирает­ся», «места себе не нахожу», «руки на себя наложу» и пр. Сперва он «пренебрегал» всем этим, хотел даже платить оскорблением, предоставлял место брату, он, мол, такой, что «может», а я-де не могу жениться. Но кончилось все это весьма благополучно.

Она любила только его одного, она мучилась, она страдала, и он, под­няв ее с колен, повел к алтарю.

Перед стариками Ковылиными он необычайно малодушничал. Он скрывал все до последней минуты, не сказал всей правды, ве­роятно, и самой Елене Ковылиной. Этим я объясняю ее укоритель­ное письмо от 3 марта, полученное Имшенецким уже после свадьбы.

Но на основании всего, что известно нам 6 домашней жизни молодых супругов Имшенецких, я уверен, что через неделю он уже смаковал свое новое хозяйничанье, свой халат, свои туфли и все то мещанское благополучие, которое своим изобилием окружало его. Не будь несчастного случая, передо мною рисовался бы уже Имшенецкий, округлившийся и разбогатевший, довольный своим семейным положением, играющий на рояле и, пожалуй, уже не од­ним пальцем. Во имя художественной, если не простой житейской правды, я приглашаю моих противников умерить краски, понизить пафос, из опасения бульварного романа, далекого от жизни и дей­ствительности. Демонические замыслы, титанические страсти не по росту и не по плечу Имшенецкому!

Сам прокурор не мог не признать его личность неустойчивой, легко поддающейся чужому влиянию. Если бы еще личность жен­щины могла овладеть и руководить им… Но такова ли личность Елены Ивановны Ковылиной? После катастрофы, очутившись нео­жиданно в положении трагического героя, обвиняемый в тяжком преступлении, всеми оставленный, да вдобавок еще узнавший груст­ную предбрачную повесть своей Мани, он случайно опять встре­чает Ковылину, она протягивает ему руку, она его жалеет — и он снова тает, снова готов «принадлежать» ей. Как школьник, он на­значает ей свидание «на Литейной», пишет «о любви вообще», о том, что «литература», в скобках «романы», основаны на любви, и надеется, что теперь, когда он так несчастлив, он в ней найдет «все или почти все, что только душа его жаждет». И это убийца, пишущий своей «соучастнице», особе, которая, по выражению его же письма, «фактически» ему еще не принадлежала!

Я допускаю преступление ради беззаветной любви и неутолимой страсти. Но в подобных обстоятельствах не сочиняют гимназических посланий на тему «о любви вообще», а пишут и говорят коротко и прямо: «Свершилось, я перешагнул через этот ужас, возьми — я твой! ».

Нет, господа судьи, Имшенецкий — не титан-преступник, пере­шагнувший спокойно через подобный «ужас». Он не более, как жалкая беспомощная игрушка «печального сцепления грустных об­стоятельств», и к этой последней роли как нельзя более подходит его безвольная и дряблая натура.

Относительно же подразумеваемого обвинителями влияния на него личности Ковылиной, — можно ли серьезно об этом говорить? Вы сами видели и слышали ее здесь. Каково могло быть это влия­ние? Каково ее развитие? На основании самого поверхностного анализа личности этой простоватой, хотя, быть может, и способной быть весьма преданной любимому человеку девушки, на основании того, какой она представляется из ее же интимной переписки с Имшенецким, я вправе просить вас, судьи, даже как-нибудь случайно, по ошибке, не смешать девицы Елены Ковылиной с леди Макбет.

Совершенно особняком стоит в настоящем деле эпизод щекот­ливого свойства. Мы исследовали его на судебном следствии при закрытых дверях. О нем я должен сказать несколько слов. Теперь уже для всех очевидно и бесспорно, что покойная Имшенецкая вышла замуж не «невинной» девушкой. У нее был до брака ребе­нок. В девичьем ее прошлом оказалось пятно, которое, если бы о нем знал Имшенецкий ранее, способно было внести в отношения молодых супругов и много осложнений и много затаенной вражды. Одного этого факта было бы достаточно, чтобы зародить в вас, судьях, предположение: не здесь ли разгадка печальной драмы, не здесь ли настоящий мотив преступления? Женитьба на нелюби­мой девушке тягостна и без того, а тут еще она сопровождалась обидным для чести и супружеского достоинства разоблачением после брака. Это уже — пытка. Скорее, нежели голая корысть, подобный глубокий мотив мог вызвать ужасное преступ­ление.

К счастью, однако, для Имшенецкого, он ничего не знал о пе­чальном прошлом своей, внушавшей ему всегда только жалость, хотя и нелюбимой Мани. Об этом мы имеем неопровержимые сви­детельства от Кулакова, Майзеля, Никандровой и, наконец, самого Серебрякова. Впервые из протокола вскрытия трупа покойной же­ны своей и заключения экспертов Имшенецкий узнал, что был не первым, кому принадлежала его жена. Это открытие потрясаю­щим образом подействовало на него. Оно способствовало много и тому, что тут же разом, у едва погребенного после вскрытия трупа жены, воскресли и вспыхнули в нем все его воспоминания о чистой и девственной его привязанности к Елене Ковылиной, против которой он поступил так вероломно. Его, естественно, потя­нуло именно к ней с новой, неудержимой силой.

Были намеки со стороны обвинителей, намеки, впрочем, ско­рее фривольного, нежели доказательного значения: «Как же это так? — видавший виды офицер, не мальчик. Первая ночь… и такое странное ослепление? ». Акушеры и судебные врачи должны были при закрытых дверях высказать свое заключение и по этому во­просу. Я не стану воспроизводить его здесь во всех интимных под­робностях, напомню вам только решающий их вывод. Этот вывод таков: и очень доблестный и храбрый офицер может оказаться большим простаком перед маленькими женскими хитростями… Первая брачная ночь нередко служит тому самым наглядным до­казательством.

Итак, господа судьи, на основании тщательного, кропотливого исследования самого факта падения в воду покойной, я вправе был утверждать, что убийство не доказано. Теперь я вправе утверж­дать, что не доказан и злой умысел со стороны Имшенецкого, а это подтверждается исследованием самой его личности и тех условий его новой, семейной жизни, которые ставились ему в улику. При таких данных обвинение, предъявляемое к нему, — обвинение в предумышленном убийстве жены, грозящее ему каторжными ра­ботами без срока, — голословно и не доказано. Это понимает, оче­видно, и прокурор. Настаивая на двух-трех сомнительных свиде­тельских показаниях, он ссылается затем лишь на свое «личное внутреннее убеждение». Этот прием столь же мало соответствует задаче обвинения, как если бы защита стала клясться и божиться перед вами, удостоверяя божбою невинность своего клиента.

Сознает это и поверенный гражданского истца, так долгой так красноречиво обещавший нам доказать обвинение, что, наконец, сам он, да и все мы на минуту готовы были поверить, что он сдержит свое обещание. Но на поверку весь обвинительный силлогизм его свелся к следующей простейшей, мало убедительной, формуле: «чем хуже, тем лучше! ». Нет доказательств — и не надо! Будь очевидцы даже того, что он не столкнул жены, а она упала сама, — тем виновнее Имшенецкий, тем искуснее обставлено им преступле­ние! Поистине, ужасная постановка обвинения… ужасная, впрочем, лишь в том случае, если бы вы захотели принять ее. Но вы ее не примете! Ваша судейская мудрость и опытность подскажут вам, в какой мере мало пригодна подобная формула вины Имше­нецкого, в какой мере она опасна, в какой мере она, наконец, недо­стойна великого дела правосудия!

Но кто яснее всех сознавал несостоятельность обвинения — это сам Серебряков. Серебряков, возбудивший дело и приложив­ший все старания, чтобы обставить его «по-своему», обставить на­дежно.

Из уважения к слову «человек», к звуку «отец» я верю, я хочу верить, что мотивы, руководившие им, были не исключительно ко­рыстного свойства (желание заставить Имшенецкого отказаться от завещанного ему покойной имущества). Я готов допустить, что он желает только «отомстить», но к каким ужасным приемам он прибегает?! Даже в отдаленную и мрачную эпоху кровавой мести приемы эти показались бы возмутительными. Он, на основании заведомо ложных данных, хотел создать осуждение Имшенецкого, хотел ввести правосудие в заблуждение. Всю свою семью, дрожа­щую при виде его могучего кулака, всех своих «молодцов» и не­скольких наемных лжесвидетелей вроде знаменитого, достаточно памятного вам свидетеля Виноградова, он привел сюда, в суд для подкрепления созданного его мрачным воображением обвинения.

Во время судебного следствия я уже имел случай отметить и констатировать ряд отдельных, якобы изобличающих Имшенец­кого эпизодов, созданных Серебряковым на основании заведомо ложных данных. Теперь я лишь бегло напомню их вам. Сами обви­нители, которым Серебряков в своем беззастенчивом усердии ока­зывал поистине медвежьи услуги, не решались ссылаться на эти эпизоды. Серебряков, а с его слов и домашние его (отношения которых к главе семьи достаточно характеризуются письмом младшей дочери Александры к покойной Имшенецкой, из которого мы уз­наем, что старуху-жену он истязал, а взрослого сына своего ску­постью и самодурством довел до идиотизма) пытались утверждать, что в церкви, во время венчания Имшенецкого, Ковылина будто бы подходила к жениху, делала ему упреки, так что Имшенецкому сделалось дурно, и т. д. Весь этот драматический эпизод оказался просто измышлен­ным. Григоров, бывший в качестве посаженного отца, и еще мно­жество лиц, присутствовавших при венчании, удостоверили, что ни­чего подобного не было. Имшенецкий, как удостоверил нам доктор Коган, в день свадьбы был действительно болен, поутру у него был жар, но это не помешало венчанию и в церкви ему не делалось дурно.

Второй эпизод, идущий из того же источника, касается будто бы попыток покойной произвести по настоянию мужа выки­дыш. Для этого якобы она ходила в баню, принимала капли и т. н. Это обстоятельство совершенно опровергнуто показаниями Кулакова, акушерки Никандровой и фармацевтическим исследова­нием капель, которые принимались покойной.

В баню, как это вы­яснено следствием, покойная, приходила исключительно для того, чтобы принимать тепловатые ванны, что по отзыву эксперта-аку­шера представлялось по ее состоянию полезным, а капли давались ей для возбуждения аппетита и состояли из настойки безвредных трав на винном спирте.

Третье обстоятельство воспроизводилось здесь в следующем виде. Сын Ивана Серебрякова, Василий (тот самый забитый и ис­питой субъект, с трясущимися руками, который давал здесь с тру­дом свои показания), будто бы слышал от Кулакова, что покойная «трижды» в этот вечер отказывалась ехать на лодке («словно пред­чувствовала, бедная! », — пояснял Серебряков), но муж (у которого очевидно, созрел адский замысел) все-таки «принудил» ее сесть в лодку. Я уже делал в начале моей речи фактические ссылки по этому предмету. Кулаков прямо утверждает, что с Василием Се­ребряковым он «никогда ни о чем не разговаривал», потому что тот вечно пьян и с ним вообще разговаривать невозможно.

Об истязаниях, которые будто бы терпела покойная после 28 мая, было уже достаточно сказано. Эти обстоятельства пытался нам удостоверить такой свидетель, как бесновавшийся здесь в ожи­дании принятия присяги Виноградов. Однако же на суде он не ре­шился выступить в роли явного лжесвидетеля и почти вовсе отсту­пился от своих первоначальных показаний у следователя.

Чтобы закончить характеристику мрачной подозрительности Серебрякова, мне следует еще упомянуть о ссылке его на показание дворника дома покойной Имшенецкой о том, будто бы Елена Ковылина, вслед за катастрофой 31 мая, «посещала тайно Имшенецкого» в его квартире. Дворник никогда не называл Ковылиной: он ее вовсе не знает. Он говорил только о «высокой молодой блон­динке». Хотя Ковылина блондинка «не высокая», все же могло ос­таваться подозрение. Но и это обстоятельство блистательно разъ­яснилось на суде. При предъявлении дворнику свидетельницы Ор­ловой, родной сестры подсудимого, свидетель именно в ней признал ту таинственную незнакомку, которая неоднократно посещала Имшенецкого во время его болезни. Нужно ли еще прибавлять, что Ковылиной в то время и в Петербурге не было?

Однако довольно! Если бы я хотел продолжать оценивать по достоинству все обвинительные приемы мстителя-отца, предъявив­шего здесь иск за похороны своей родной дочери,— я не мог бы сдержать долее своего негодования… Мимо! Скорее и дальше от этой мрачной личности и всего ею нагроможденного нечистыми руками! Я возвращаюсь к моим естественным противникам, с ко­торыми только и возможна достойная борьба.

Итак, минуя улики и доказательства, вас приглашают на основании внутреннего убеждения — этого «высшего разума», как выразился прокурор,— обвинить Имшенецкого, забывая, что этот высший разум внутреннего убеждения, по мысли законодателя, и должен быть основан на совокупности всех обстоятельств дела. Другой мой противник действует еще решительнее. Он вызывает из могилы тень умершей и холодным призраком смерти хочет за­пугать ваше воображение. Но он забывает, что, быть может, един­ственные спокойные и счастливые дни своей недолгой жизни эта несчастная провела с ним, своим предполагаемым убийцей и вра­гом. Об этом нам говорят свидетели единогласно. И я желал бы вызывать ее сюда, и кто знает, на чью сторону стала бы ее блед­ная тень, за кого бы стали молить ее бескровные уста!

Есть вещи священные, злоупотреблять которыми не следует. Когда ведешь борьбу,— надо вести ее равным оружием. Ссылка на мертвое доказывает только бессилие живого.

Я кончаю. Я не позволю себе навязывать вам своего «внут­реннего убеждения»; пусть оно останется там, где ему и быть надлежит,— не на языке только, а в глубине моего сердца, в глубине моей совести. Одну лишь уверенность после восьми дней, прове­денных перед лицом вашим, судьи, позволю я себе громко выска­зать: я убежден, что приговор ваш будет и глубоко продуман и глубоко справедлив!

Имшенецкий был приговорен к содержанию на гауптвахте в течение трех недель.

Оставить комментарий



Свежие комментарии

Нет комментариев для просмотра.

Реквизиты агентства

Банковские реквизиты, коды статистики, документы государственной регистрации общества, письма ИФНС, сведения о независимых директорах - участниках общества.

Контактная информация

Форма обратной связи, контактные номера телефонов, почтовые адреса, режим работы организации.

Публикации

Информационные сообщения, публикации тематических статей, общедоступная информация, новости и анонсы, регламенты.