Господа судьи, господа присяжные заседатели! После той, в высшей степени содержательной речи, которую вы только что выслушали от представителя обвинительной власти, вы, конечно, не можете ожидать от меня, представителя гражданского истца, такой же полноты и повторения тех же доводов и данных. Между тем, по закону, программа прокурора и гражданского истца в сущности одна и та же; разница только в том, что представитель государственного обвинения предъявляет требование о наказании, а гражданский истец — об убытках. Деятельность же на суде у того и другого идет в одном и том же направлении, как вы могли убедиться по ходу судебного следствия. Работа наша заключается в том, чтобы сначала добывать факты, а потом предлагать их вашему суждению, но не в сыром виде, а подвергнув их предварительному анализу. Мне приходится идти вслед за обвинением, на ходу, так сказать, подбирать оброненные им или оставленные без внимания факты. Но обвинительная речь исчерпала фактический материал, и потому мне остается только представить вам его в дру­гой группировке и в возможно сжатом виде. Я должен оговорить­ся. Я делаю это вовсе не из боязни утомить ваше внимание, на­пряженное десятидневным трудом. Я уверен, что в деле, представ­ляющем такой громадный общественный интерес, как дело Миро­новича, вы отнесетесь внимательно и даже с сочувствием к каждой попытке честно разобраться в громадной массе фактов. Прокурор начал с разбора экспертизы. Я хотел бы передать вам ход моих мыслей по делу в хронологическом порядке событий. В последо­вательности фактов кроется их логическая связь. Начну с установ­ления мотива преступления, совершенного Мироновичем. Почему, ради чего он убил Сарру Беккер? Он убил ее не с обдуманным заранее намерением, а в запальчивости и раздражении, вследствие неудавшейся попытки воспользоваться невинностью, попытки, оставленной, вследствие ее сопротивления, но не сопровождавшей­ся, по-видимому, никакими реальными последствиями и в которой он на суде не обвиняется. Если бы он не убил ее, он обвинялся бы в покушении на изнасилование, соединенное с растлением, и она бы против него свидетельствовала на суде, и он был бы осужден. Чтобы этого не было, он ее убил. Он убил ее в порыве бешенства и страха, боясь быть застигнутым на месте преступления. Итак, хотя и изнасилования нет, хотя в судебно-медицинском смысле по­кушение на растление не может быть ничем доказано, но, тем не менее, обстоятельства дела приводят к непоколебимому заключе­нию, что в основе дела лежит чувственность Мироновича, а не какой-нибудь другой мотив к убийству Сарры Беккер. Такой мо­тив не может прежде всего не возбудить недоумения: возможно ли, чтобы Миронович, которому за 50 лет, настолько прельстился 13-летней девочкой? Врожденный нам оптимизм отвечает: нет, такое преступление немыслимо. Оно противно человеческой приро­де! Посмотрим, так ли это? Конечно, если нет мотива, так о чем же и говорить; но полагаться на судебно-медицинскую эксперти­зу, что она раскроет мотивы, кажется мне совершенно неоснова­тельным; исследование мотива преступления лежит в области яв­лений более сложных, чем те, которыми занимается медицина.

Итак, установим сначала с совершенной ясностью, документально, доказано ли по делу, что Миронович стремился к обладанию Сар­рою? Я докажу вам, что он стремился к этой цели путем система­тического развращения ребенка. Вспомните сначала показание Р. Чесновой, свидетельницы, к которой защита относится с осо­бым доверием. Сарра, по ее словам, девочка умная и скромная, говорит ей: «Хозяин все рассказывает о своих любовницах, он с нового года хочет отпустить отца, а меня оставить, но я тысячи рублей не возьму. Лучше мне видеть малхомовеса (дьявола), чем его разбойника». Странно, не правда, ли, откуда такая ненависть? Ведь Миронович платит ей жалованье, хвалит, угощает, дарит — казалось бы, нежная детская душа, отзывчивая к ласке, должна бы страшно привязаться? Поищем причину ненависти. Вот скорняк Лихачев, человек простой. Он передает следующее (я прочту по моим заметкам): однажды, когда Ильи Беккера не было дома, Миронович нежно гладил Сарру по голове. Лихачев спросил: гос­подин Миронович, к чему это вы малолетнюю девочку так ласкае­те? Может быть, она пригодится, отвечал Миронович. Это были его подлинные слова. Мне это показалось странным, прибавляет Лихачев, и я сказал Беккеру, что Миронович ласкается к его до­чери. Заметьте, господа присяжные заседатели, что Лихачева, во­все не привыкшего задаваться утонченным анализом, удивляет об­ращение Мироновича с ребенком. Значит, в этом обращении ска­зывается нечто действительно нехорошее. Но вот является порази­тельное показание Натальи Бочковой, прочитанное здесь на суде: «За неделю до убийства Сарра была у нее, жаловалась: хозяин ей проходу не дает, пристает с худыми словами, не дает причесаться, одеться: сейчас подойдет, отнимает волосы, говоря «хочу баловать­ся». Миронович помадится перед зеркалом, шутит: хочу понра­виться хозяину. Вы сами здесь хозяин, отвечает Сарра, вы можете понравиться одному только шуту, а не мне. Отвечала она дерзко потому, что была сердита на него за худые слова. Но скупой для других Миронович делал ей подарки: золотые серьги дал, обещал за что-то браслет». Если бы можно было одну минуту сомневать­ся в этом показании, вы бы нашли ему полное подтверждение в показании на суде под присягой свидетельницы Михайловой. Вы помните эту бесхитростную женщину, кухарку Бочковой. В пла­точке, подперев щеку рукою, она простодушно подтвердила эти нечистые подробности; я дорожу текстуальностью этого показания, вот как оно у меня записано: «Соня обижалась на хозяина: не дает одеться, причесаться, за косу хватает, и, рассказывая это, Соня плакала». «Пустые» слова — по варианту предварительного след­ствия «похабные» — говорил, а она ему: зачем вы говорите их мне. Вам есть, кому их говорить. Говорите тем, кто ходит по панелям. Ревновал же ее к мужчинам; раз она попросила папироску для Лихачева: «Верно ты пощупать ему дала, а теперь за него про­сишь». Бедная девочка, передавая эти цинические подробности, горько плакала. Ослабить эти показания защита думает ответом Чесновой, что ей Сарра Беккер таких вещей не говорила, так как Сарра была девочка стыдливая и скромная. Из этого еще не сле­дует, чтобы Сарра не говорила другим о тайных причинах своей ненависти к Мироновичу. Хранить в душе тайну, никому не по­ведать ее, вовсе не в детском характере.

А может быть, Чеснова сдержаннее других потому, что Миронович на предварительном следствии возбудил против нее подозрение в убийстве Сарры и до­казывал, что она — та самая женщина в платке, которую Ипатов видел сидящею на лестнице с Саррой вечером 27 августа в деся­том часу; последнее, впрочем, весьма вероятно. Но идем далее. Вы слышали здесь показание свидетельницы Соболевой. И на предварительном, и на судебном следствиях Соболева показывала об отношениях Мироновича к Сарре. Следователю она говорила, что Сарра жаловалась ей, будто хозяин «хочет сделать из нее свою любовницу», и что она отвечала: «Хозяин шутит. Ты девочка хо­рошенькая, ребенок ты и слов таких говорить не должна». Здесь, на суде, Соболева показала больше: о поездке будто бы на горы на масленице, о том, как в трактире (не в трактире ли Срамотко?) Миронович после угощения Сарры стаканом чая с ромом присту­пил к таким ласкам, подробности которых свидетельница отказа­лась передать: «Не кричи, дурочка, я пошутил…». Конечно, Миро­новичу против этой свидетельницы ничего не оставалось, как обви­нить ее в шантаже. Это сказать легко, но только я не понимаю, что же это такое за шантаж: Соболева дала показание следовате­лю, прежде чем ходила просить жену Мироновича, чтобы ее не вызывали в суд, а после известной сцены, когда на нее бросились Срамотко и компания с криками: в участок ее, протокол! она на суд, в прошлое заседание, не явилась. В чем же могло заключать­ся предполагаемое соглашение с женою Мироновича? В неявке на суд — это самое большее. Нельзя же предполагать, чтобы Соболе­ва заявила о ложности своего показания следователю. Но не явись она на суд, ее показание было бы прочитано, а если бы нельзя было его прочесть, то заседание могло быть из-за неявки отложе­но, но дело-то в том, что никто и не говорит, чтобы Соболева про­сила у Миронович денег. Какой разговор у нее был с глазу на глаз с женой Мироновича — не известно. Но, допуская даже худ­шее, что свидетельница явилась с известною целью, разве из это­го следует, что показание ее неверно? Нимало. Оно утверждается свидетелями Бочковой, Михайловой и другими. Возьмите теперь нового свидетеля, Араратова; восточный акцент свидетеля мог возбудить неуместную на суде веселость, но показание его дока­зывает, что он, как честный человек, по собственному почину вы­звался показать на суде все, что ему известно. Он весьма живо передал нам, как Срамотко рассказывал в трактире, что Мироно­вич не убить хотел Сарру, а обладать ею. Выразил он это грубым, простолюдным выражением, зато совершенно ясно. Срамотко, ко­нечно, отрицает это показание, но он и сам проговорился. На пред­варительном следствии у него сорвалось, что «Сарра была легкого поведения»; здесь он добавил: «глупенькая, не строгая». Но все прочие свидетели сказали нам: она была не по летам умна, скром­ная, хорошая девочка. Так не Срамотко же нам верить! Но он — друг Мироновича, ежедневный посетитель кассы во время осво­бождения его; и мы видим, что этот лживый отзыв его о Сарре подсказан ему самим Мироновичем. Здесь приведу вам факт, с первого взгляда не крупный, но очень серьезного значения: одна яз любовниц Мироновича, Мария Филиппова, показала на суде, что говорили ей о Сарре: девочка неравнодушна к мужчинам, а по другому варианту — «падка до мужчин».

Вы помните, что по показаниям дворников дома № 57, дворников Мироновича, Чесновой, Анастасии Федоровой, Громцева, Круглова и вообще всех Сарра была совершенный ребенок, никогда не разговаривала с взрослыми мужчинами на дворе, играла только с маленькими детьми. Если же Миронович считал возможным говорить своим близким, что она неравнодушна к мужчинам, то отсюда нужно заключить, что он успел ее развратить настолько, что она терпела его ласки. Отец ее, Беккер, действительно однажды увидел, как, незадолго до 27 августа Миронович, лежа на трех стульях (мягкой мебели еще не было) в кладовой, целовал Сарру в лицо. Беккеру и в голову не могло прийти, чтобы за этими ласками скрывался другой умысел. Он побранил Сарру, но только после ее смерти вспомнил о них и о словах Мироновича. Наконец, брату своему, которому Миронович запрещал ходить ночевать в кассу, Сарра жаловалась, что хозяин «балуется», и не называла его иначе, как «дьявол». Но тогда никто не обращал на это внимания.

Если теперь представляется вполне доказанным, что отноше­ния Мироновича к Сарре проникнуты были грубо чувственным характером, то рядом с этим не следует терять из виду и черты, метко подчеркнутые прокурором: мало того, Сарра постоянным своим присутствием раздражала старческую похотливость Миро­новича, она и в другом отношении была для него выгодным при­обретением; соединяя приятное с полезным, Миронович своих любовниц заставлял на себя работать: Федорова шила, Филиппо­ва стирала белье. Сарре предназначалась роль приказчицы. А между тем приближался срок возвращения Беккера из Сестрорецка, и Сарра собиралась уехать туда навсегда. Терять времени было нечего. 26 августа, в пятницу, была доставлена в кассу мяг­кая мебель. Сначала, как показывает дворник Кириллов, мебель расставлена была по всем комнатам кассы, потом, по приказании) Мироновича, вся снесена в маленькую полутемную комнату, где через два дня найдена была убитая Сарра. Там — заметьте это обстоятельство — Кириллов поставил три мягких стула на диван, как ставят мебель в складе. Беккера не было дома, он 26 августа уехал; между тем 28 оказалось, что мягкие стулья были сняты с сиденья дивана и поставлены так, что образовывали вместе с диваном одно широкое ложе. Вы видели это на рисунке. Кресла же поставлены были так, что преграждали выход в дверь, веду­щую к ватерклозету. Таким образом устроена была какая-то за­падня. Никто из дворников так мебели не расставлял. Сделать это мог только тот, кому это нужно было. Два дня, во время ко­торых Беккер был в Сестрорецке, представлялись удобными для того, что было задумано, и в эти два дня, 26 и 27, на ночь двор­ник ночевать не приходил, и девочка оставалась одна с имущест­вом на сумму до 30 тысяч рублей. Установив существовавшие мо­тивы чувственного влечения к Сарре и приготовления к тому, что­бы овладеть ею, я могу, не останавливаясь далее на особенностях темперамента Мироновича, ответить на фразу о невероятности его чувственных побуждений. Укажем на факты. Они говорят так громко, что не заглушить их никакой экспертизе. Но, собственно говоря, в этом факте влечения к субъектам очень молодым, незре­лым сказывается не особенность одного только Мироновича и в ней нет невероятного.

Не забывайте, что Сарра Беккер была под­росток, в ней, как вы видели из акта вскрытия, уже складывалась девушка. Вот почему я полагаю, что в настоящем деле, не исходя от обобщений, а путем фактов, бесспорно установлено, что Миронович имел известные виды на Сарру.

Перехожу к событию преступления и к алиби Мироновича. Все, кто видел Сарру в этот вечер, замечают ее задумчивость, ее грустное настроение. «Ах, Лизанька, — говорит она Р. Чесновой, — хотя я играю, но мне скучно». Тринадцатилетний мальчик Громцев, тот самый, который показал, что Сарра была девочка хоро­шая, умная, добрая, с детьми играла хорошо и никого из них не обижала, сказал нам, что часов в семь вечера, когда дети играли на дворе, она сидела на лестнице задумавшись. Другой мальчик, Круглов, видел ее до девяти часов вечера. Она молча постояла, слушая его разговор с Брандтом, «она скучная была» и в девять часов ушла в кассу. Наконец, Анастасия Федорова, с чуткостью наблюдения, которую вы, конечно, оценили, заметила, что в этот вечер, в начале девятого часа, Сарра, всегда веселая и живая, была «очень скучна» и, видимо, старалась не смотреть на Мироновича. Что же значила эта грусть — не предчувствие ли близкой мучени­ческой кончины? Не думайте, господа присяжные заседатели, что я хочу играть на ваших нервах, нет, мне нужно только спокойное рассуждение. Если Сарра была необычайно грустна, задумчива в вечер 27 августа, если взгляд ее стыдливо избегал останавли­ваться на Мироновиче, то весьма вероятно, что он, окончив все нужные приготовления, не считал нужным особенно стесняться и что беззащитная девочка уже подверглась нечистым ласкам, кото­рыми он исподволь развратил ее. Но мы уже подошли к моменту преступления, которое, несомненно, совершено между десятым и одиннадцатым часом. Последний, кто видел Сарру в живых, был Ипатов. Из бани он пришел домой «в конце девятого или в начале десятого — примерно», в исходе десятого видел Сарру сидящею с женщиной в шерстяном платке на голове — не в шляпке, заметьте это; они сидели как хорошие знакомые и ясно, что в это время, в исходе десятого, касса еще не была заперта и в ней сидел Миро­нович, во-первых, потому, что по субботам касса запиралась вооб­ще поздно, и, во-вторых, потому, что раз касса была заперта, Сар­ра из нее не выходила и в кассу никого не впускала. Эта черта осторожности, воспитанная не только на врожденных инстинктах, но и на приобретенных навыках, подтверждается решительно всеми свидетелями и даже Мироновичем; как же мог бы он иначе дове­рить такое значительное имущество ребенку! Да стоит вспомнить опять свидетельницу А. Федорову: ее, знакомую Сарры, после одиннадцати часов Сарра не впустила в кассу, несмотря на все ее просьбы. Касса заперта, сказала она через запертую дверь, прихо­дите завтра. Несколько минут после Ипатова прошли Алексеев и Повозков, но уже никого на лестнице не видели, а в начале одиннадцатого вернулся Севастьянов, и все было тихо, как в могиле. Дело было сделано, окончено.

Где же, спрашивается, был в это время, от начала десятого до начала одиннадцатого часа, Миронович?

«Я вышел из кассы ровно в девять часов и более в нее не возвращался», — вот что твердил подсудимый, вот основания его алиби. Мейкулло видел его выходящим на Невский в девятом часу. Портной Гершович, приятель его Короткое, артельщик Тарасов видели его после девяти часов, когда заперт был магазин Дателя. Миронович прошел дома два-три по Невскому, но тотчас же вернулся и, поговорив с Гершовичем о пид­жаке — подробность чрезвычайно важная, исключающая всякую возможность ошибки, — вошел во двор, а когда опять ушел — никто не видел. Показания этих свидетелей имеют в деле решающее значение. Они уничтожают окончательно алиби Мироновича, опро­вергают его объяснение, что он не возвращался в кассу, опровер­гают и показание Марии Федоровой, которую никто не видел ни в доме Мироновича, ни в доме № 57, ни в конке, ни в булочной. Домой к себе подсудимый вернулся в половине одиннадцатого, по показанию свидетельницы Натальи Ивановой; одиннадцатый час выходит и по показаниям Васильева и Кириллова; последний толь­ко что подал самовар барину и вышел за ворота, как уже заметил запирающиеся трактиры, что бывает после, но никогда не прежде одиннадцати часов. Итак, где же был Миронович между началом десятого часа и концом одиннадцатого? Если он вышел ровно в девять из дома № 57, как мог он употребить более полутора часов времени на пространство, которое по специальной экспертизе и по всем данным, установленным на суде, требует не более двадцати пяти минут maximum? Почему он так боится этого времени — этих полутора часов, почему скрывает, что вошел в кассу, почему упор­но отрицает показание Гершовича, Короткова и Тарасова? Почему? А потому, что они знали, что именно в это время он совершил убийство, знали, что в начале одиннадцатого часа звонила в кассу Семенова, знали, что он отдал ей вещи — купил ее молчание и сбыл ей поличное. А мы знаем наверное, что в половине двенадца­того Семенова уже была в Финляндской гостинице, откуда бежала, потому что вещи, которые она передала Безаку, были добыты ценою преступления. Миронович, господа присяжные, прослужил не да­ром в полиции с 1859 года до 1872 года, следовательно, лет семь до введения судебной реформы, в эпоху господства формальных до­казательств. Какие же лучшие классические доказательства? Али­би, поличное, собственное сознание. И вот Миронович устраивает себе алиби, сбывает поличное, создает сознание Семеновой. И дей­ствует он, как старый опытный сыщик, частью по соображению, частью по инстинкту. Конечно, он делает при этом и промахи, ну да с кем же этого не случается. Но для старого формального суда защита его во всех отношениях подстроена превосходно. Его систе­ма, несмотря на некоторые мелкие недостатки, и на новом суде яв­ляется в высшей степени замечательной. Здесь, господа присяжные, я должен сделать небольшое отступление. Дело Мироновича совпало с усилением нападок на новый суд. Оно взволновало обще­ство, оно вызвало неимоверную массу толков. Кто только не изде­вался над судебным следователем за утрату волос, значение кото­рых для дела ничем не установлено. Оказалось, что, кроме следова­телей, все превосходно знают, как нужно было произвести следст­вие и как раскрыть истину. Люди, имеющие самое смутное пред­ставление о сложности следственного производства, сыпали упрека­ми, наставлениями, указаниями.

Конечно, во всем этом есть хоро­шие стороны: отчего не дать волю критике, отчего не признать, что следствие, вверенное сначала малоопытному молодому человеку, сделало немало промахов, которые потом было трудно исправить. Но ведь справедливая, толковая критика должна же отметить и положительную сторону проведенного следствия, а не обрушивать­ся только на одни недостатки. Посмотрите, какой громадный труд представляют собой эти шесть томов производства. Сколько рабо­ты, честной, трудной работы, господа, потрачено судом, присяж­ными заседателями, сторонами на это дело. Не забывайте, что ма­териальные средства, которыми располагает следственная власть, крайне ограниченны. Не забывайте, что в этом ужасном и редком деле следственной власти пришлось бороться с таким противником, как Миронович, на стороне которого была, во-первых, профессио­нальная многолетняя опытность и — свободные деньги. Первое дало ему возможность построить искусную систему защиты, вто­рое — заручиться друзьями среди тех же агентов сыскного отделе­ния, которым поручено было дознание по его делу. Всякий, кто хотя немного знаком с уголовным судопроизводством, знает, что судебный следователь не имеет физической возможности просле­дить лично все следственные действия. Собирание сведений, дан­ных, деталей дела повсюду, во всем мире, поручается полиции, тай­ным ее агентам. Прошу вас, господа присяжные, не видеть в моих словах никакого публицистического задора. Я знаю, что житейская необходимость заставляет прибегать к услугам сыщиков, но я знаю также, что люди эти, вращаясь постоянно между преступниками, часто подвергаются уголовному контагию, к которому некоторые из них, может быть, и предрасположены. Есть, конечно, хорошие сыщики, есть и дурные: последние представляют очень большую опасность для общества. В других странах на предварительное следствие тратятся массы денег, у нас же, если требуется, напри­мер, фотография, то следователь стесняется производить расходы, как бы еще не пришлось из своих приплатить. Там существует специальная судебная полиция, там судебный сыщик сложен в особый тип, нередко вызывающий сочувствие. Действуя исклю­чительно под контролем судебной власти, тайный агент является могущественным средством борьбы с преступною силою. У нас же судебный следователь и прокуратура, хотя и пользуются по необ­ходимости услугами сыскного отделения, но это другое ведомство и там свои порядки, свое начальство. Представьте же себе, что Миронович, сам бывший сыщик и весьма крупный деятель по этой части, Миронович, человек с капиталом, тотчас же сходится на дружеской ноге с агентом Боневичем. Вы видели здесь этого свиде­теля и, конечно, помните его характеристическое показание. С 1878 года он знаком с Мироновичем, значит — старые знакомые. 4 сентября он отвозил Мироновича в тюрьму и дорогой, как пока­зал Боневич на суде, у них завязывается разговор: Боневич пове­ряет Мироновичу свое предположение о женщине. Я же думаю, что это предположение скорее идет от Мироновича, который знает, что отдал свои вещи женщине, но не знает, кто она. Разговор идет са­мый интимный, настолько, что, по словам Боневича, подсудимый на увещание его сознаться обругал агента самым нецензурным словом.

Но это нисколько не нарушило их добрых отношений. Они расстались все-таки по-дружески, и Миронович сказал: «Ищите, я награжу вас по-царски». И что же? 6 сентября, два дня спустя, Миронович заявляет подозрение на женщину, указывает даже на Чеснову. Поиски Семеновой, сожительницы полицейского офицера, попавшейся в четырех кражах, по которым розыски чинили четыре агента, не могли представлять особенных трудностей. Как и кем была разыскана Семенова — осталось тайной, но что именно Боне­вич, а не никто другой, ездил за ее вещами в Озеры и делал там обыск, что четыре неизвестных в сопровождении жандарма ходили из дома в дом в селении Озеры, что Боневич ночи дежурил в сыск­ном отделении при Семеновой — это факты положительные и ни­кем не оспоренные. Также несомненно, что Боневич часто посещал Мироновича во время его освобождения, сиживал у него, по пока­занию Дмитриева, подолгу и, по собственному показанию, купил у него пальто, платье и шубку — все это факты, не нуждающиеся в комментариях, но это скандальные факты. Вот почему представ­ляется в высшей степени вероятным, что связь Семеновой с делом, редакция ее роли, подготовка и репетиция мнимого сознания со­вершались при деятельном участии тайных сил, под руководством самого Мироновича. Вот о чем забыли порицатели следственной власти. На первых же порах пришлось ей столкнуться с необычай­ными затруднениями: кроме опытности, ума и денег, которыми рас­полагал Миронович, следователь натолкнулся еще на тайное про­тиводействие там, где он всего менее мог ожидать его: в среде низ­ших агентов, производивших дознание. Спрашивается, если исче­зает вещественное доказательство перед глазами следователя, если тайны следствия разглашаются, разве можно винить здесь одного следователя? Конечно, защищать следствие не мое дело, но я нахо­жу, что оно и не нуждается в защите: результаты налицо. Несмот­ря на все трудности, следствие, после громадных усилий и многих ошибок, обнаружило виновного и разоблачило мнимое признание Семеновой, как мистификацию. Указав вам, господа присяжные, на специальные трудности следствия, я прошу вас вспомнить о трех обстоятельствах: об алиби Мироновича, о ложном следе, который он пытается создать расписками Грязнова, и мимоходом о поведе­нии Мироновича утром 28 августа: он и в это утро не принимает дворника в кассу, он мечется и, не посмотрев на труп, утверждает: «Здесь нет изнасилования; ее можно было купить за 6 рублей». А когда тело маленькой мученицы уносят в анатомический театр, у него вырывается восклицание «стерва». Однако в ряду сильней­ших улик против него, по мнению многих юристов, являются рас­писки и векселя Грязнова. Достать десять квитанций из стола и разложить их на виду на диване, унести или истребить остальные, один вексель положить, другой унести, и притом где положить — в комнате, куда нет хода из кассы, — это, конечно, не могло прий­ти в голову ни Семеновой, ни вообще кому бы то ни было, кроме Мироновича. Он знал, что Грязнов — темная личность, судившаяся впоследствии по делу так называемой черной банды, он знал, что Грязнов скрылся, что его ищут, что он обвиняется в грабеже. После убийства Сарры, задумав маскировать дело картиной гра­бежа, Миронович, естественно, хватается за мысль — направить подозрения на Грязнова.

И заметьте, что если бы Грязнов не был в то время под замком, он мог бы иметь пренеприятные разговоры с судебным следователем. Конечно, хитрость была бы обнаружена, и Грязнов оправдался бы, но его дурная репутация, его вещи, за­ложенные в кассе, забытые бумаги — все это создало бы ему немалые затруднения. Вот почему Миронович и восклицает: «Те­перь ясно, что убил Грязнов»,— и вызывается разыскать его. Но первая хитрость не удается. Проходит месяц. В кандидаты на убийцу намечен Аладинский — за 5 тысяч (заметьте, ту же циф­ру мы найдем и у Семеновой, и на векселе Янцыса). Но и с Аладинским неудача. Наконец, отыскивается Семенова — и успех пре­вышает всякие ожидания. Больная, увлекающаяся до безумия на­тура, даровитая и очень несчастная, Семенова была создана нароч­но для той роли, на которую ее готовили. Заметьте одну черту, указанную наблюдавшим ее психиатром, доктором Дмитриевым: у нее хорошая память. Вам читались ее показания, письма, стихи: везде преобладает память и фантазия. Заметьте и другую черту: свидетели, знавшие ее давно, говорят об ее необыкновенной лживо­сти. Она лгала постоянно, это было ее творчество. В действитель­ности ей было есть нечего, а по ее рассказам, ее отцом был ин­дийский царь. Может быть, она и сама тому верила. Я прошу вас только сравнить мнимое сознание Семеновой со всем, что вы слы­шали и видели на суде, и вы, конечно, согласитесь со мною, что судебный следователь вправе был отнестись недоверчиво к ее рас­сказу. Да, ее учили хорошо, со времени возвращения в Петербург до сознания, с 9 по 28 сентября. Ее водили в кассу: это установ­лено бесспорно. В газетах она могла прочесть мельчайшие подроб­ности, а все-таки там, где ей приходится угадывать истину, она провирается, и как только сочиняет — выходит вздор. Накануне сознания она разыгрывала у Немирова сцены: «Хочу быть актрисой», она и теперь продолжает играть ту же роль. С какого конца ни возьмешь, несообразности и противоречия так и бросаются в глаза. По ее рассказу, Сарра бежит за ней на улицу, зовет ее: «Приходите на другой день в 12 часов», а мы знаем, что Сарра никогда не выходила из кассы, когда была одна, никогда не бегала за незнакомыми. Или же: Сарра смотрит в скважину двери… Куда же она смотрит, когда на лестнице темно? «Я хорошо помню, что ключ она вложила в замок». Неправда, ключ у Сарры оказался в кармане. Оставив лампу в кухне, Семенова будто бы идет впотьмах в кассу и там вынимает из витрины вещи. Но эти вещи лежат так далеко, что достать их невозможно. При этом у нее два пальца укушены, а в витрине крови нет. Достает она вещи ложкой, но вещи оказываются все в порядке; выходит какая-то игра в бирюль­ки. Лампу она будто бы не гасит: между тем лампа оказалась по­гашенной и наполовину полной керосином. Но это все мелочи в сравнении с другими несообразностями. Что вы скажете об убийце, слабой женщине, которая бог знает зачем несет на руках свою жертву через кухню в последнюю комнату и там кладет ее не на пол, а на кресло? А кровавые подробности? По словам Семеновой, кровь была и в коридоре, и на полотенце, которым она вытерла руки, и гирю она (зачем?) кладет после убийства в маленький саквояж, и на пальто, которое она продала Минкину, была кровь, и в умывальниках в гостиницах Финляндской и Кейзера. И что же? Нигде, нигде решительно ни малейшего следа этой крови не оказывается.

Мало этого, свидетельницы Силли и Лундберг дали нам ценные указания: в обеих гостиницах помои оставлены были в лоханке и в ночной вазе. Разве это мыслимо? Разве так посту­пают убийцы? Возьмите, наконец, мелкие подробности, с которы­ми она описывает убийство; здесь она в своей сфере: воображение работает, проверка трудна. Такая изумительная детальность может быть или память на действительные факты или же память на за­ученные факты. Убийца, здоровый или больной, находится всегда в состоянии крайнего возбуждения. Он случайно запомнит ненуж­ную подробность, но всего запомнить он не в состоянии. По словам же Семеновой, она растерялась так. что не воспользовалась следа­ми преступления, и что же мы видим? Она не только перечисляет до малейших деталей все похищенные предметы, точно по описи, она все комнаты описывает, она чертит план, причем — курьезная подробность — заносит на него даже комнату около кассы, в кото­рую не заходила, но «по соображению». Она рисует, наконец, позу убитой в кресле! И этому верят! И следователь виноват, что он не поверил! Помилосердствуйте во имя здравого смысла! Ведь это уже слишком, господа присяжные заседатели! Такие грубые мисти­фикации могут увлекать толпу, должны увлекать ее, привыкшую верить всему чудесному, необычайному, но как же они могут дей­ствовать на людей, «прилагающих всю силу своего разумения» к распознанию истины на суде! И представьте же себе, господа присяжные заседатели, в каком бы положении очутились те, кото­рые поверили бы на слово сегодняшнему роману сумасшедшей жен­щины? 1 октября она говорит: «Я убила, Миронович не виноват», 25 января: «Я не убила, Миронович виноват», 15 февраля: «Я под­тверждаю свое первое показание», 18 апреля, прочитав все дело и проникшись его ужасом, она опять пишет: «Нет, я не убила, убил; Миронович». 11 мая, 23 мая она повторяет свое отречение. Повто­ряет его и на первом суде. После всего этого она является перед вами и снова принимает на себя вину. Я понимаю чувство, кото­рое должна возбуждать эта ужасная комедия: сегодня Семенова говорит одно, но что скажет она завтра? Нет, господа присяжные, легенда о Семеновой, будто бы совершившей убийство, продержит­ся недолго. Теперь, господа присяжные, я прошу вас сравнить сознание Семеновой с ее отречением, с рассказом о том, как она явилась в кассу 27 августа вечером, как слышала голоса, как вы­шел человек, давал ей вещи и прочее. Рассказ этот совпадает со всеми данными, доказанными на суде. Он похож на кусок разби­того камня, который приходится в пустое место. Попробуйте вло­жить в обстоятельства дела ее сознание — кусок слишком велик, он не входит, он не может войти! Но, как бы то ни было, Семенова является новою, сильнейшею уликою против Мироновича. Проку­рор очень верно заметил, что он молчит, о ней не смеет говорить, но, подобно его алиби, векселям Грязнова, витрине, неприсылке дворников и отношениям к Сарре, ложное сознание Семеновой уличает подсудимого.

Остается мне сказать несколько слов об экспертах. Вы знаете, что экспертиза профессора Сорокина на предыдущем разборе дела, возбудила ожесточенную полемику. Я должен сказать, что для об­винения Мироновича я не считал и не считаю необходимым следо­вать за всеми гипотезами профессора Сорокина.

Картина, подроб­ности убийства останутся тайной, но факт убийства, сопровождав­шие его обстоятельства и улики против Мироновича — налицо. Вы выслушали здесь целые лекции по вопросам о направлении трещин, о сотрясении мозга, об изнасиловании, о параллелограмме сил. Спрашивается: имеются ли в деле судебно-медицинские данные, доказывающие, что такое-то повреждение мог произвести только Миронович, а такое-то Семенова? Конечно, нет. Мы движемся ощупью в области догадок и гипотез. Следовательно, вопрос о ви­новности лежит вне области судебно-медицинской компетенции. В прошлое заседание, говорят, увлекся профессор Сорокин, а те­перь, мне кажется, увлекаются в противоположном направлении. Как происходила борьба Мироновича с Саррою, мы не знаем. Как, в каком положении он нанес ей удар по голове, мы не знаем этих подробностей, убийство не может быть обнаружено рядом других доказательств. Я с почтением отношусь к ученому авторитету профессора Эргардта; я могу только сожалеть, что на вопрос: что означают эти многочисленные ссадины на левой стороне тела, ка­кое значение имеют эти сине-багровые, надорванные уши, эти по­синевшие от сжатия сильною рукою пальцы, профессор Эргардт отвечает, что все это мелочи и значения не имеют! Как не имеют значения? Для судьи, для юриста эти мелочи могут служить ука­занием на следы сильной мужской руки… А доктор Штольц? Он очень подробно и с большою эрудицией описал нам, как действует тот, кто, по его выражению, «берется насиловать», и доказал, что на кресле это будто бы невозможно; но, не вступая с ученым экс­пертом в споры и признавая свою некомпетентность, как же не за­метить, что для уличения Мироновича есть в деле совершенно иные данные? Мы, юристы, должны с почтением выслушивать экс­пертов-медиков, но если они незаметно для себя берутся за разре­шение вопроса о виновности, то нам приходится остановиться и сказать им: извините, господа, мы дальше идти за вами не можем. Если бы эксперты пришли к заключению, что Семенова могла убить Сарру, то возможности вообще мы оспаривать не беремся. Но мы говорим: обстоятельства дела, безусловно, доказывают про­тивное, а если бы признание Семеновой было бы невозможным, то Миронович, конечно, и не пользовался бы им для своей защиты.

Оканчивая свои объяснения, которые мне придется возобно­вить для возражения защите, я прошу вас, господа присяжные, не приписывать некоторое внешнее оживление моей речи чувству раз­дражения против подсудимого. Его личность, его прошлое для меня имеют значение лишь настолько, насколько они прямо относятся к делу. Я старался избегать всяких нападок на его профессию, быв­шую и настоящую, вообще старался отбросить в сторону всякую публицистику и тенденциозность. Скажу более: я убедился, что, вопреки общему правилу, дурная репутация Мироновича сослужи­ла ему отличную службу — у очень многих честных людей явилась мысль, что осудили его будто бы за то, что он взяточник и ро­стовщик, а не за то, что он совершил. Такое предположение, ко­нечно, оскорбляет чувство справедливости, а потому чем темнее явилась бы личность Мироновича, тем выгоднее это было бы для него, как подсудимого. Но темные краски и облик злодея вовсе не нужны для его осуждения. Конечно, он никогда и не подумал бы совершать убийство, а неожиданное стечение обстоятельств приве­ло его к этому преступлению.

Но раз случилось несчастье, что же ему оставалось делать? Не пропадать же даром. Он и стал защи­щаться, и защищается, и надеется, что в навеянном полумраке сомнения ему удастся отделаться, уйти. Игра у него сильная, ко­зырей много: он может и выиграть. Но с другой стороны общество чувствует всю опасность безнаказанного преступления. Наше дело представить вам добытые выводы, а вы рассудите.

По данному делу был вынесен оправдательный приговор.

Оставить комментарий



Свежие комментарии

Нет комментариев для просмотра.

Реквизиты агентства

Банковские реквизиты, коды статистики, документы государственной регистрации общества, письма ИФНС, сведения о независимых директорах - участниках общества.

Контактная информация

Форма обратной связи, контактные номера телефонов, почтовые адреса, режим работы организации.

Публикации

Информационные сообщения, публикации тематических статей, общедоступная информация, новости и анонсы, регламенты.