Господа члены Тифлисской судебной палаты, господа судьи коронные, господа судьи законники, то есть посвящающие себя служению закону, исполнению его свято и разумному его истолко­ванию, позвольте мне начать мою защитительную речь словами же закона.

Статья 890 Устава Уголовного судопроизводства гласит, что при пересмотре приговоров по отзыву подсудимого определенное ему наказание может быть не только уменьшено, но и вовсе отмене­но. Слова эти исполнены глубокого значения, они якорь спасения для тех несчастных мучеников, которые, будучи осуждены в первой инстанции, вверили мне свою судьбу. Если апелляция не мертвый обряд, если апелляционное производство не трата времени, томи­тельная как все, что бесполезно, если слова закона, который я толь­ко что прочел, настоящая, живая правда, то значат они следующее: что эти арестанты еще люди не решенные, что еще они не осужде­ны, не изобличены, что они могут возвратиться в общество, от ко­торого их отделяли долгое время стены тюрьмы; что к приговору, их осудившему, вы должны отнестись критически, то есть должны его испытать и проверить, следовательно, — усомниться в том, что он справедлив, следовательно; предположить, что, может быть, они люди невинные, и перебрать мысленно все звенья, состоящие из умозаключений того приговора, который их сковал, точно верига­ми, с тем, чтобы узнать, не порвутся ли, по крайней мере, некото­рые звенья, как нити, и не спадут ли с подсудимых вследствие того оковы приговора. Эта законом возложенная обязанность на судей высшего суда, обладающих большей опытностью, большими сведе­ниями, значит — большей возможностью систематически усомнить­ся в виновности осужденных подсудимых до тех пор, пока заново и самостоятельно не будет построена вполне прочно их вина в совести судей, составляет одно из преимуществ суда, перед которым я имею честь говорить, суда апелляционного перед судом с присяжными. В суде присяжных, судящем более по впечатлению, а не по логиче­ским выводам, и человека, только еще обвиняемого, а не такого, о котором уже прогремел осуждающий его приговор, — законом не установлено никакого метода поверки обвинения, не предписано ни­каких правил исследования, а для избежания увлечений, весьма возможных, когда разбирается дело громкое и сильно возбуждаю­щее страсти, служат два средства, — с одной стороны, присяга при­сяжного: подать голос сообразно тому, что увижу и услышу на су­де (статья 666 Устава Уголовного судопроизводства), и с другой стороны, неизбежное почти затем предварение со стороны председа­теля в заключительном слове: забыть все то, что могло бы дойти до присяжных окольным путем, в виде рассказов, молвы, слухов, устных или печатных.

Судьи коронные в таких предварениях и при­сягах не нуждаются. По закону, а именно по п. 2 ст. ст. 797 и 892 Устава Уголовного судопроизводства, суд должен мотивировать ре­шение, объяснив его и сопоставив не с иными какими-нибудь дан­ными, а только с представленными к делу доказательствами и ули­ками. По 737 статье Устава Уголовного судопроизводства прокурор поддерживает обвинение в том виде, в каком оно представляется по судебному следствию, точно так же, как и защита, по 744 статье Устава Уголовного судопроизводства в том же виде представляет свои объяснения; причем каждой из состязающихся сторон воспре­щается вставлять, ссылаться или приводить обстоятельства, не бывшие предметом следствия. Если же сторонам возбранено упо­треблять данные, в деле не имеющиеся, если суду только и можно мотивировать свое решение имеющимися в деле доказательствами и уликами, то отсюда ясно и бесспорно, что и состязание, и реше­ние происходят в резко очерченном и ограниченном круге, на почве фактов, в пределах источников; а источниками только и могут быть четыре тома предварительного следствия, два тома производства окружного суда и судебной палаты и дополнение судебного следст­вия. Законом установленная необходимость позабыть все, вне дела лежащее, имеет громадное значение в настоящем деле, потому что на канве действительности, как бурьян, поросли сказки, легенды и мифы, которые приходится корчевать и вырывать, чтобы добраться до истины. Отрешаясь от сказочного элемента, судебное исследова­ние по источникам согласно закону должно состоять в исследова­нии правды точно теми же путями, как и всякое исследование исти­ны, например, исследование историческое. Был факт в истории, из него возникла быль, сказание, легенда, которая составляет ходячее, хотя и превратное представление о предмете; ложь перемешалась с истиной. Что делает историк? Он отрицает всю легенду, кропотли­во восстанавливает истину по источникам и являет факт в новом виде. Может быть, новое, добытое таким образом представление и не совершенно совпадает с действительностью, может, не вполне изобразит ее, но оно, тем не менее, несравненно ближе к истине, гораздо правдивее, нежели всякие легенды.

Доказав, таким образом, что исследование должно быть произ­водимо только по источникам и что было бы противозаконно осно­вывать его на чем-либо еще ином, кроме источников, я позволю себе еще изложить, каким образом следует пользоваться этими мной же приведенными источниками. Способы и приемы пользования источниками находятся в теснейшей связи с устройством суда.

Каж­дый своеобразно устроенный суд иначе функционирует, и есть ко­ренное различие в этом отношении между судом с присяжными, окончательно решающим дела в одной инстанции, и судом тифлис­ской палаты, решающим дела по апелляции. Основной тип судопро­изводства по судоустройству есть суд с присяжными. К нему при­менены и приспособлены почти все кассационные решения, даже и такие, которые имеют самый общий характер. В суде с присяжными источники предлагаются далеко не все; здесь заботливо усекаются, так сказать, все дикие ветви; запрещено читать и собственные приз­нания, и опыты дознания, и некоторые документы; не могут быть подвергнуты под опыты судебного следствия и вещественные дока­зательства. Вы, господа судьи, гораздо свободнее в этом отноше­нии, вы рассматриваете все дело от первой страницы до последней, вы знаете его полнее, нежели присяжные, вы знаете больше, но и к источникам вы смолоду привыкли относиться критически, для вас не существует причин, заставляющих законодателя искусственно устранять те из источников, которым он не совсем доверяет. Как историк пользуется всеми ими, так и вы воспользуетесь всеми источ­никами и позволите мне ссылаться на всякий источник, лишь бы он имелся в деле. Но вследствие того, что вы рассматриваете дело во второй инстанции, не повторяя всего судебного следствия, знание ваше менее непосредственное, изучение менее наглядное, опыт ваш имеет более книжный, бумажный характер; каждая буква в прото­коле что-нибудь весит, и вы не будете мне препятствовать, когда я буду взвешивать слова, буквы и даже запятые, уничтожая измы­шления, искажения истины и прикрасы в самом их зародыше.

Кроме этих двух существенных различий, есть еще одно третье, которому приписывают большое значение, но на которое я попрошу не обращать внимания. Оно заключается в том, что, так как присяжные ничем не мотивируют своего решения, а вы обяза­ны мотивировать, то суд присяжных в своих осуждениях несравнен­но смелее и решительнее, что суд присяжных может и должен брать более на свою совесть. Юстиция присяжных способна ошибаться и увлекаться, но она менее дискредитируется. Когда есть, и, несомнен­но, есть факт преступления налицо, а с другой стороны, в обвиняе­мом сильнее к совершению его мотивы, удостоверенные порывы и стремления к тому, чтобы воспользоваться плодами жизни, или, по крайней мере, напряженное выжидание результата, то сотни раз я это видел и испытал, для совести присяжных этого достаточно: смело перекидывается воздушный мостик стройной аркой от преступления к мотивам, хотя бы в деле не было и малейшего следа руки обвиняемого.

От вас, господа судьи, стоящих превыше страстей и увлечений, обязанных отдавать отчет в каждом вашем выводе, обыкновенно требуется, чтобы, даже при наличности факта преступления и мотивов, виновность подсудимого только тогда признавалась, когда есть какое-нибудь хотя бы малое, но удостоверенное внешнее деяние обвиняемого в преступлении, видимое проявление его воли в мире внешнем по пути к преступлению. Допу­стим, что Н. Андреевская удавлена и потом в воду брошена, допустим, что отысканы правдоподобные мотивы, зачем подсудимые Чхотуа и Габисония желали ее смерти. Но докажите, что по ее шее и груди проходила их рука, докажите это по отношению к каждому из них, а если не можете сделать этого, то докажите, что существо­вал между ними общий на умерщвление Н. Андреевской уговор. Это требование, которое всегда почти и не безрезонно ставилось по отношению к судам из техников и которое вытекает из того, что от них и ожидается всегда менее вообще осуждающих приговоров, но также, так как они сведущие судьи, менее и плачевных судебных ошибок, имеет громадное значение для тех из подсудимых, которые являются спутниками других светил, мерцают в их блеске и осу­ждаются заодно, по общему правилу: «да кто их там разберет! ». Таковы в данном деле Габисония и Н. Чхотуа, таков был бы и Мелитон Кипиани, если бы прокурор не составил заключение о пре­кращении относительно его преследования. Были на месте престу­пления в момент совершения его, и отчего о нем не знают? Значит, виноваты.

Я заявил, что, сообразуясь с условиями устройства и произ­водства суда, я мог бы с полным основанием стоять на этой почве и, допуская, что могло совершиться удавление, утверждать, что ви­новность в нем подсудимых не доказана, не доказано их участие, что Нина А. может быть убита, но не они убийцы, что неведомые люди могли проникнуть в сад, спуститься в нем и сбросить с обры­ва свою жертву в воду, что могли сторожить ее, когда она вошла в воду и стала купаться, и тогда ее удавили, и мало ли можно сделать подобных предположений, не совсем правдоподобных, но физически не невозможных. Но, господа судьи, я от этого средства отказы­ваюсь, я его откидываю как ненужное, я на ваших глазах сжигаю мои корабли. Я становлюсь прямо и без колебаний на точку зрения суда и усваиваю себе следующую дилемму: 1) либо Н. Андреев­ская утонула случайно, и тогда уголовному правосудию нечего де­лать; 2) либо она убита и брошена потом в воду, но убита не кем иным, как домашними, и тогда в числе этих домашних были или как подстрекатели, или как физически виновные, или, по крайней мере, как пособники и укрыватели Д. Чхотуа и Габисония, но не Н. Чхотуа, который мог, по мнению суда, ничего не знать о пре­ступлении и о котором мне придется говорить особо, по поводу про­курорского протеста.

Поставив эту дилемму, я разрешаю ее прямо и ставлю как тезис, который я должен доказать и который я надеюсь доказать, тезис, в полной истине которого я глубоко убежден и который для меня яснее белого дня, а именно, что Н. Андреевская, купаясь, уто­нула, и что, следовательно, в смерти ее никто не виноват.

Чтобы доказать этот тезис, пойдем за трупом Н. Андреевской с того момента, когда он отыскан в Караязе, проследим обратно тот путь, который был пройден этим трупом, дойдем до места на площадке, где найдено ее платье, до минуты, когда она рассталась с матерью, и до предшествовавших ее исчезновению обстоятельств, и при этом разборе фактов будем перебирать, как зерна в четках, все те из них, которые нанизаны одно на другое, как обвиняющие подсудимых улики. При разборе я надеюсь вас убедить, что ни од­на улика не уцелеет, все они раскрошатся в мелкий песок; одни из них, из фактов, обратятся в противное тому — небылицы, другие получат смысл безразличных, третьи — сомнительных, и весь искус­ственно построенный замок обвинения превратился в марево, в мираж.

Я кончил мои предварительные объяснения, извиняясь за их длинноту, но такова уж моя усвоенная привычка обращать прежде всего внимание на приемы и методы исследования. Во всяком ис­следовании они главное, они почти все, всякая погрешность коре­нится в ошибочном приеме, в ложном методе.

За сим прошу перенестись мысленно в Караяз и присутство­вать при обстоятельствах отыскания и вскрытия трупа.

22 июля 1876 г., в среду, в самый день таинственного проис­шествия исчезновения Н. Андреевской, два рыбака спустились ут­ром в Ортачалы на бурдюках. Через час, в полдень, они останови­лись в Навтлуге, а в сумерки прибыли в село Таклы. Одного звали Пидуа Менабди-Швили, другого — Эстате Чиаберов, по прозванию Наташка. Таклов два: по левой стороне Куры — Кара-Таклы и по правой — Ак-Таклы. Возьму предположение, наиневыгоднейшее для подсудимых, именно, что они ночевали в Ак-Таклы. По протоколу судебного следствия, по словам Чиаберова — Наташки, они ночевали не в Ак-Таклах, а в местности, находящейся близко от Ак-Таклы и называемой Кенчи-Кара. С восходом солнца (которое бывает по календарю в конце июля в 4 часа 58 минут, возьму для округления счета 5 часов) они умылись и пошли вниз, до правого разветвления Куры, к тому месту, где были расставлены еще преж­де того ими сети и надо было проверить привешенные к сетям крючья.

Место, где были сети и крючья, отстояло от места ночевки, как этот суд от Татарского майдана, во всяком случае, более вер­сты. Я полагаю, что минимум надо дать на путь полчаса. Итак, в пять с половиной часов утра они осмотрели сети и разошлись; Пидуа пошел вверх. Эстате Чиаберов — вниз. Но все-таки они от­стояли друг от друга на расстоянии человеческого крика. Спустя полтора или два часа, говорит Чиаберов, я услышал крик Пидуа; солнце уже было довольно высоко. Крик был вызван видом трупа, и находка трупа произошла, таким образом, в семь или семь с поло­виной часов, что совпадает и со словами Пидуа: солнце не было еще очень высоко, то есть далеко было ему до апогея высоты. Труп этот плыл свободно по воде в белье и браслетах, с распущенными волосами, закрытыми глазами и ртом. Лицо белое, спокойное, как у спящего ангела; ноги были у нее раздвинуты на два вершка, ру­ки, приподнятые вверх, у локтей огибали грудь. Эксперт по части утопленников, Пидуа, видевший более пятнадцати трупов, не вы­терпел и сделал следующую индукцию, образчик эмпирической индукции, которая едва ли найдет оправдание в судебной медицине; труп женщины всегда плывет на спинке, а мужчины вверх спиной. Он плыл ногами вперед. Место, где труп отыскан, находится ниже караязского моста, следовательно, у развилин Риша-кала. Рыбаки раздели труп донага и, поместив его на островке, приняли меры, чтобы дать знать властям о находке. В версте от места находки трупа, по направлению к Тифлису, в шабуровской местности, они натолкнулись на собиравшихся в город крестьян Ивана Арутинова и Гигола Каракозова, которые, хотя и собирались в город, но при­шли на островок поглядеть на труп. Общее впечатление всех четве­рых то, что труп был свежий, чистый; а между тем тогда был уже голый; никаких решительно не было повреждений и знаков, ни на шее, ни на груди (ссадин), ни царапин, а только, говорят Пидуа и Чиаберов, что было синее пятно на левой руке. По показаниям Пи­дуа и Цинамзгварова, синее пятно было ниже сгиба, на самой кисти левой руки. Я прошу обратить внимание» на эти совершенно соглас­ные между собой, четыре показания: это не то, что не заметили, а то, что совершенно не было никаких пятен и подтеков. Когда труп подняли, по словам как Пидуа, так и Арутинова, изо рта вылилась кровь красноватая, как бы разбавленная водой. Пидуа говорит, что жидкости вытекло несколько капель, а Арутинов говорит — ложки две.

Пидуа при передопросе пояснил: это была жидкость, в кото­рую замешана была кровь.

Нагой труп тут же для предохранения от быстрого разложения зарыли в яму, конечно, не глубокую, засыпали песком, прикрывши его хворостом. Ясно, что к телу не могли не пристать земляные частицы, но я долгом считаю сказать, что, по показаниям Пидуа и Кобиева, в руках между пальцами, под ногтями не было найдено ни земли, ни песка. Через день, то есть 24 июля, в семь часов вече­ра, произведено полицией при докторе Мревлеве, с замечательной неточностью и небрежностью, вскрытие трупа для перенесения его в анатомический театр. Полиция, Мревлев, Кобиев, Цинамзгваров стояли на берегу и послали на остров раздетых рыбаков Арутиновых, которые, откопав, сплавили нагой труп по реке к месту, где стояли исследователи, причем, конечно, труп был обмыт от земля­ных частиц и песка, и если были какие-нибудь песчинки или былин­ки между пальцами и под ногтями, то они должны были исчезнуть. От пребывания его в неглубокой яме остались наружные следы, глубокие и узкие желоба, вероятно, от хвороста, въевшегося в поте­рявшую всякую окоченелость и размягченную от разложения массу.

Кроме того, говорится, что на пальцах ног кожа представилась поверхностно изъеденной, вероятно, полевыми крысами. Пребывание в воде сделало дело в совокупности со жгучим зноем июльского солнца. Труп был в полном гниении. Обе щеки, веки, шея и верх груди представляли вид тёмно-красных поверхностей с синим отли­вом, покрытых пузырями. То же представляли спина, оба бока гру­ди и живота, места под коленами, задние поверхности обоих верхних конечностей, а также уши; со спины и с предплечий даже кожа слупилась. Тело сдано цирюльнику Шах-Незидову, который проко­лол его булавкой или бустирмом на животе в двух местах, и достав­лено в анатомический театр в Тифлис. Беглый, небрежный, по­верхностный протокол 24 июля едва отметил некоторые подроб­ности.

Настоящее исследование началось только в анатомическом театре 25 июля, ровно через двое с половиной суток после исчез­новения Н. Андреевской, то есть через шестьдесят один час от мо­мента ее предполагаемой смерти. Было ли оно полное, было ли оно точное, вот в чем да будет мне позволено усомниться. Деятель­ность врачей должна быть двоякая: констатирование фактов в ак­тах осмотров и выводы заключений. Рассмотрим отдельно и то, и другое.

С формальной стороны все как следует. Произведен наружный осмотр, а затем вскрытие головы, брюшной и грудной полостей, и при этом наружном осмотре пропущены, несомненно, существо­вавшие на трупе знаки, не упомянуты проколы булавками на животе Шах-Незидовым, ни даже такой важный признак, по которому труп признан 24 июля за труп. Н. Андреевской со стороны Шарвашидзе, Андреевской и Чхотуа, а именно порубление, то есть отсечение указательного пальца левой руки. Зато в акт осмотра вошли текстуально совсем непринятые и не проверенные экспертизой, а я полагаю, что докажу, ошибочные удостоверения со стороны следо­вателя, не имеющего права ничего подобного удостоверять, потому что они для него искомое, а именно, что Н. Андреевская не могла сойти на площадку, что ее ботинки не загрязнены, что, следователь­но, правдоподобно, она не утонула, а иным образом была изведена. Вместо того, чтобы сказать им, вот вам труп, спорный вопрос: уто­нула ли Андреевская или была убита и в воду брошена, — им предлагают все следствие, в извлечении, с готовым уже заключе­нием о том, что она была убита, и заставляют искать признаки, ко­торые бы соответствовали этому заключению. И вместо того, чтобы отстоять самостоятельность своего исследования, медики вносят заключение в свой акт и из осмотра выпускают все то, что не имеет с ним прямой связи, вопреки Уставу судебной медицины, который предписывает записать в акт даже рубцы, бородавки и родимые пятна, не только отсутствие одного из членов тела. Слово «ноготь» изменено в «палец», так как обезображен был указательный палец, вследствие бывшего, вероятно, ногтееда. Из осмотра извлекаем чер­ты, считаемые мною существенными: конец языка прижат, рот и глаза закрыты, изо рта выходила сукровица, тело распухшее, кожа облезает, где были багровые пятна, там теперь, как на голове, шее, груди, боках, зеленые трупные пятна. Есть и сине-багровые пятна с сильными кровоподтеками на обоих бедрах, а также на спине, под лопаткой, на пояснице, на обеих плечах, на обеих голенях.

Внутренний осмотр представляет следующее: под кожей на всех костях черепа обширные кровоподтеки в виде рыхлых темных шариков, лежащих сплошной массой. Мозг малокровен, сильно раз­ложен, без всяких признаков кровоизлияния. Кости целы. На гру­ди, при полной целости ребер, кровоподтеки в грудных мышцах в виде островов. Легкие не спали, бледнокровные; сердце пусто, в око­лосердечной сумке обильное скопление серозной жидкости. В желуд­ке ничего особенного, ни малейших признаков отравления, но нет и воды; мочевой пузырь пустой.

В детородных частях слизистая оболочка влагалища бледна, что представляет важный признак отсутствия регул. Селезенка умеренно сокращена. Наконец, на шее, против яремной впадины, между мышцами шеи кровоподтек с двугривенный; шея без повреждения хрящей, с покраснелой слизи­стой оболочкой гортани и дыхательного горла, но без пенистой жидкости. Таковы главные факты. Посмотрим же теперь на заклю­чение.

Заключение состоит из отрицательных и положительных ре­зультатов. Отрицательный результат есть тот результат, в котором все эксперты: Горалевич, Главацкий, Блюмберг и Павловский — согласились с поразительным единогласием, а именно в том, что никаких признаков утопления нет, потому что нет двух признаков, постоянных и характеризующих смерть от утопления, а именно пены у рта и отека легких, и менее постоянных — воды в желудке и песка под ногтями. Пена в гортани остается трое суток, потом она переходит в плевру, остается слизь, которую можно рассмот­реть еще в третьи сутки. Отек в легких увеличивает их в объеме; они нажимают на вдавливающие их ребра и только тогда, когда жидкость просочится в соседние ткани, легкие спадают и бывают в половине своей прежней величины. В данном случае не было ни отека, ни спадения.

Установилось также полное единодушие и по важнейшему из пунктов положительного результата, по вопросу о кровоподтеках: те свертки крови густыми массами, которые замечены на всех почти частях тела, признаны прижизненными явлениями травмати­ческого происхождения, то есть причиненными Н. Андреевской насилием извне, причем признано неправдоподобным, чтобы они могли появиться от ударов утопающей или только что утонувшей, у которой только что прекратилась жизнь, но продолжаются еще сокращения сердца и кровообращение. Вывод этот сделан реши­тельно и категорически, как ножом отрезано. Кровоподтеки не мог­ли быть смешаны с трупными явлениями. Горалевич даже опреде­лил, что ударов было нанесено не один, а четыре, целых четыре, ни более, ни менее. По словам Главацкого, был нанесен удар твердым телом, не особенно сильный. По словам Блюмберга, кровоподтеки служат признаком удавления, травматического повреждения и вообще насилия, более несомненным, нежели петля, затянутая на шее какого-нибудь трупа. Павловский заявил, что посмертные под­теки никогда не бывают в свертках и смешать кровоподтеки с труп­ными пятнами почти невозможно. Полное отсутствие ссадин и ран заставило экспертов придти к заключению, что подтеки могли произойти либо от ушибов не особенно сильных, либо от давления. Осо­бенно поражали подтеки на черепе и подтек на шее против подъя­ремной впадины, величиной с двадцатикопеечную монету.

При оценке влияния кровоподтеков на смерть Н. Андреев­ской произошли споры и мнения разделились. Самый осторожный из врачей, Главацкий, формулировал свой взгляд довольно неопре­деленно. По его словам, смерть произошла от асфиксии, то есть от преграждения доступа воздуха к легким. Заключение довольно эластичное, потому что под него подходит и насильственно уду­шенный зажатием рта, и захлебнувшийся, потерявший сознание и переставший дышать самоутопленник. Остальные врачи восстали все, защищая внешнее насилие с повреждениями. По мнению Пав­ловского, Н. Андреевская была удавлена нажатием на шею без по­вреждения гортанного хряща, а по мнению Блюмберга, главную роль играли не знаки на шее, а удары по голове, которые причинили со­трясение мозга. Заключение удобное и трудно опровержимое ввиду того, что, во-первых, мозг был в состоянии полного разложения, не допускавшего исследования, и, во-вторых, сотрясение мозга не ос­тавляет никаких следов, следовательно, как предположение, оно неопровержимо, его и проверить-то нельзя. Ученый спор кончился, как не всегда бывает, соглашением в духе эклектизма, в смысле допущения единовременно всех противоположных систем.

Главацкий признает травматичность подтеков и сотрясение мозга и думает, что смерть произошла скорее от удушения, нежели от утопления, хотя признаки и той и другой смерти одинаковы. По мнению Горалевича, смерть последовала от совокупности всех наружных повреждений, то есть от давления на горло и грудную клетку. Павловский приписывает подтек в яремной впадине давле­нию, которое прекратило доступ воздуха к легким и таким образом причинило удушие. Блюмберг, отстаивая свою гипотезу о commotio, cerebri, знает даже самым точным образом, как совершилось убий­ство: сначала были нанесены удары по голове, удары эти не произ­вели мгновенной смерти, а привели Н. Андреевскую в бессозна­тельное состояние, в котором она была удушена и тотчас брошена в воду. Но Блюмберг знает весьма многое, и не только по предме­там, относящимся к его специальности; он знает, например, как значится в судебном протоколе, что труп вовсе и не плыл по реке, а так только был положен на мелком месте, где его и обрели рыбаки.

Такова главная суть заключения экспертов, из которого я вы­пускаю все второстепенное, как, например, рассказы об иле и песке, которых нет, а быть непременно должны у утопленников на глу­боких местах, о воде в легких и желудке, которой может не быть, о пустом мочевом пузыре, на пустоте которого настаивает Блюм­берг, но тут же замечает, что этот признак отвергают ученые.

По особенному свойству нашего дела весь ключ позиции в том, что составляло предмет экспертизы: утонула ли или была убита и бро­шена в воду? Вне этого вопроса все остальное, как я постараюсь доказать, не важно и мелочь. И по этому вопросу в ответах экспер­тов уже был вынесен подсудимым готовый приговор: убита. Суду оставалось только либо усомниться и призвать других, еще более опытных экспертов, либо приложить, так сказать, к готовому осуж­дению свою печать, потому что ни я, ни мой почтенный противник, ни господа судьи не знаем, не можем и не вправе по незнанию свое­му решать, какие признаки на трупе соответствуют утоплению и какие удавлению. Суд так и сделал. Но после того возникает вопрос, какой смысл стороне, хотя бы и осужденной, возражать против та­кого приговора, произнесенного представителями науки. Я, господа, уважаю всякий законный, по закону юридическому или по приро­де и законам вещей, авторитет, но я не допускаю авторитетов без­условных, в особенности когда от оракула этого авторитета зави­сит судьба человека, смертная казнь или каторжные работы. Что может быть святее и крепче третейского решения по формальной записи, а и оно может быть кассировано судом; точно так же, что может быть сильнее слова, произнесенного представителем науки во имя науки, но и это слово может быть уважено или не уважено, и не должно быть уважено, когда в нем нет условий, при которых оно становится убедительным. Когда оно становится убедительным то и тогда, как известно, суд юридически ему не обязан подчиняться. Но возможны случаи, когда он и нравственно не обязан ему подчинять­ся. Таким образом, возникает вопрос о соотношении двух авторите­тов — суда и науки, — вопрос, который неясно понимался и криво поставлен даже в решении Тифлисского окружного суда.

Да будет мне позволено сосредоточить на некоторое время на нем внимание палаты. Всякий судебный приговор есть логическая дедукция, всякая дедукция имеет форму силлогизма; каждый, кто совершил такое-то деяние, подлежит такому-то наказанию, говорит закон, — это большая посылка. «А» совершил такое-то деяние — меньшая посылка, выражающаяся в вердикте присяжных. Следова­тельно, «А» подлежит такому-то наказанию, дополняет суд в своей резолюции. В общем ходе и работе судебной дедукции есть эпизо­ды, к числу которых принадлежит и экспертиза. Она тоже вся по­строена в форме силлогизма, в выводе которого участвуют и экс­перты и суд.

Дедукция с помощью экспертов имеет следующий вид. Боль­шая посылка представляется в таком виде: если есть налицо при­знаки 1, 2, 3, то имело ли место удушение, или отравление, или из­гнание плода? Этого положения никто не может вывести, кроме спе­циалиста, не только специалиста по медицине вообще, но и специа­листа по судебной медицине. Есть люди, которые всю жизнь посвя­тили подаванию помощи живому больному человеку, которым, одна­ко, я не доверяю вовсе решать вопрос о причине смерти субъекта, ко­торого они не наблюдали живым, как не советую обращаться ко мне, хотя и юристу, по финансовому вопросу, потому только, что мне, как юристу, не может быть чуждо и финансовое право, или по вопро­сам по архитектуре, потому что я, будучи, например, искусным че­ловеком в построении речи, должен быть искусным и во всяком другом строении, даже каменных зданий. Большая посылка это по­ложение, недоступное для профанов. Но если оно в себе самом за­ключает противоречие, если оно чисто эмпирическое, то есть пред­лагает факт голый, но не объясняет законов факта, если оно, нако­нец, совсем противно популярному книжному значению, столь ныне распространенному посредством печати, то понятно, что и суд мо­жет и должен усомниться в большой посылке и либо эту посылку совсем отвергнуть, либо обойтись вовсе без экспертизы, или же об­ратиться к другим обер-сведущим людям, специалистам в квадрате.

Что касается до второй посылки, то она ставится так, в данном случае, например, на теле Андреевской найдены какие-то признаки.

соответствующие понятию убийства, удушения, отравления. В выводе этой посылки, которая заимствована из протоколов и свидетельских показаний, оба элемента, и судьи и эксперты, прини­мают одинаково живое и непосредственное участие, контролируя друг друга. Следовательно, если эксперт выдает за признак то, че­го никто из свидетелей не говорит, или то, чего вовсе нет в visum repertum, то суд вправе сказать: этого признака нет, он фальшив, это фантазия, устранить его совсем.

Когда есть обе посылки, то заключение следует само собой и его выводит сам суд, уже совсем без экспертов, причем он юриди­чески может и не вывести его. 533 статья Устава Гражданского судопроизводства применяется к уголовному производству. На ос­новании этой статьи суд не обязан подчиняться мнению сведущих людей, не согласному с достоверными обстоятельствами дела, но нравственно обязан подчиняться, коль скоро оно стойко и выдер­живает пробу тех критериев, которые я имел честь изложить.

Изложив логические основания, по которым и профаны, како­вы судьи и стороны, могут, конечно, не по существу, а только с внешней стороны, с кассационной, так сказать, точки зрения, отнес­лись к делу, я позволю себе применить эти критерии к экспертизе по делу Н. Андреевской.

Я думаю, что не обижу и не скажу ничего неприятного для экспертов Блюмберга, Главацкого, Горалевича и Павловского, ска­зав, что они не то что дилетанты, но и не полные специалисты, так сказать, полуспециалисты, такие, например, каким был бы я крити­ком, если бы мне дали разрешать тонкие вопросы права полицей­ского, финансового или административного. Все эксперты — искус­ные люди в принесении помощи живому больному человеку, но не в исследовании причин смерти умершего.

Лекции судебной медицины, этой крайней специальности в кругу медицинских знаний, — предмет второстепенный, остающий­ся в наших тетрадях, да несколько печатных учебников, да соб­ственный опыт — десятка два вскрытий, а эти опыты куда как не­достаточны, все это способствует образованию поспешных индук­ций, общих выводов из нескольких случайных примеров.

Ни один из экспертов не мог объяснить признаков утопления и удавления генетически; они говорят есть, но не говорят почему? Зато явились обобщения, например, у Блюмберга о пустоте моче­вого пузыря, от которых он сам должен был отказаться, совершен­но такие же основательные, как обобщения Пидуа: утопленники плывут вверх спиной, а утопленницы наоборот. При такой экспер­тизе не вполне специалистов весьма важное значение имеет литера­тура, книжки. Знание у нас не хранится под спудом; есть по каждому знанию печатные учебники, капитализированный опыт целых веков, изложенный в доступной форме. Если эти книжки говорят прямо противное тому, что говорят живые эксперты, то я не сове­товал бы судить по книжкам по причинам, которые я потом изло­жу, но я бы советовал не верить и экспертам относительно этого факта, а раз не веришь этим фактам, то все обаяние их авторитета пропало, — не веришь им совсем. Авторитет есть нечто цельное, как заговор. Раз в одном пункте его провалишь, он провалится и во всей своей целости. Но даже один беглый просмотр книжек самых извест­ных, самых употребительнейших учебников достаточен, чтобы пошат­нуть всю веру в экспертизу. Книжки говорят противное тому, что экспертиза. Господа, я не специалист, но учебники я перелистывал, и вот что я нашел в самых употребительнейших из них каковы: Casper, Liman для вскрытия трупов, Mittelerweig, перевод про­фессора Крылова, Briandet Chaudet, Tardieu и другие.

Относитель­но пресловутых устойчивых признаков утопления, будто бы от­сутствующих в трупе Н. Андреевской, то, например, еще у Шауенштейна говорится, что никаких признаков нет верных, устойчивых, непостоянны даже пена, даже отек легких. Один признак, который здесь имеется: гниение, страшно быстрое и начинающееся сверху, с головы, — безусловно, постоянен. Даже не могут считаться тако­выми пена и пенистая жидкость. Она, действительно, важна, но только тогда, когда смерть произошла от асфиксии. Когда человек, утопая, борется со смертью, реагирует и напрягает силы, чтобы дышать, тогда гортань, горло и бронхи содержат всегда пену, но когда смерть происходит от обморока, тогда наступает мгновенная приостановка рефлекторного действия легких и дыхания, происхо­дит потеря сознания без боли от апоплексии нервной в выдыхатель­ном положении грудной клетки и тогда дыхательное горло сухо и содержит в себе немного лишь воды без пены. Точно то же можно сказать и об отеке легких. Увеличение легких происходит от той же причины, что и пена: от сильного вдыхания при борьбе со смертью; но, во-первых, при смерти от обморока, при выдыхательном положе­нии клетки увеличение легких до такой степени слабый признак, что Миттелервейг не поместил его в число признаков смерти от утопле­ния. Во-вторых, кроме того, я обращу внимание на следующую странность в словах экспертов. Они признали бы утопление, если бы легкие были с отечным отпечатком ребер или спавшие, вслед­ствие просочения жидкости в соседние ткани, а если тело найдено в момент перехода от одного состояния в другое, то, очевидно, не было бы ни того, ни другого ни А., ни В., а среднее состояние, не очень отечное, а с легкой воздушной опухолью.

Но я имею более серьезный упрек против экспертов, нежели тот, что они приняли не серьезный признак — пену изо рта — за серьезный, я их упрекаю в том, что они не проверили существование этого признака в данном случае, который, по всей вероятности, был. Это нечто вроде воды у рта, которая замечена Пидуа, нечто — ни кровь, ни вода; вода, разбавленная кровью, которой вылилось две ложки, в связи с состоянием красноватости гортани и дыха­тельного горла, давала полное основание думать, что пена была, но исчезла, потому что произошло необычайно быстрое разложение трупа и сохраниться-то на третий день она не могла. Господа экс­перты предпочли совсем игнорировать показания рыбаков и остано­вились на выводе: пены не нашли, а следовательно, ее не было. Один из них, Главацкий, объяснил показание рыбаков таким обра­зом: пена могла исчезнуть, но осталась бы слизь, а слизи-то и не было, гортань была сухая.

Прошу обратить внимание на этот от­зыв. Он является expromtu, он не занесен в visum repertum, он не подтвержден другими экспертами. Прямая обязанность суда была его исключить, именно потому, что если этот важный и существен­ный признак имел место, то он должен был быть занесен в акт ос­мотра, а заявленный так поздно, теряет всякое значение. Суд же его-таки без проверки и принял, хотя принятие или непринятие признака есть обстоятельство из области житейских, а не научных фактов, определяемых и проверяемых протоколами. Итак, оказыва­ется, что не доказано отсутствие устойчивых признаков утопления.

Еще менее оправдывается признание наличности удушения, доказываемое кровоподтеками. Самый наглядный пункт положения совершенно ложный: что подтеки не могли быть смешаны с гипостозами или трупными пятнами от просачивания сыворотки с кро­вяным пигментом сквозь капилляры в соседние ткани, и о том, что, как только есть кровяные свертки, так непременно должны были иметь место прижизненные повреждения.

Миттелервейг говорит, что в периоде гниения кровоподтеки тоже изменяются и тогда их едва возможно отличить от гипостозов посредством имбибиции. Гипостозы представляют равномерно окрашенную поверхность, их признаки резки, так как они не про­никают глубоко в ткань; но для определения их надобно проре­зать мышцу, а этих опытов именно и не делали эксперты на черепе. Здесь то, что они называют подтеком, было прямо на кости, но не в мышцах шеи, кожа которой не была окрашена, а только между ними было пятно, величиной в двадцатикопеечную монету. Их не было даже между ребрами. В visum repertum сказано, что рас­сеянные островками сетки на реберных мышцах проходили до над­костницы ребер, но это заключение лично было выведено из сопо­ставления красноты на ребрах с краснотой на надкостнице, без сечения всей мышцы, которое едва ли было произведено. Бриан и Шоде говорят, что когда вырезанная кожица оказывается пропи­танной кровью во всю толщину и эта жидкость оказывается густой и свернувшейся, то почти с достоверностью можно сказать, что эти повреждения были причинены при жизни. Этих признаков нельзя проверить на visum repertum. Великий авторитет — Каспер, осно­вываясь на опытах своих, Энгеля и Бока, отвергает, чтобы свертки крови, доказывали происхождение прижизненное. Майр говорит, что как только наступает гниение, уже нельзя определить, имеешь ли перед собой прижизненный или посмертный сверток крови.

Главная разница та, что при травматических кровоподтеках грани­цы подтека точнее и резче обозначены, между тем как трупные пятна более расплывчаты, а в данном случае подтеки описаны, как обширные, рыхлые, сплошные на черепе и как неопределенные островки на ребрах. Я думаю, что если не останавливаться только на некоторых кровоподтеках, а взять все описанные в visum repertum в связи с полнейшим отсутствием всяких ссадин, ран, царапин и подкожных подтеков, то легко убедиться, что почтенные эксперты просто-напросто смешали гипостозы с экхимозами. Кро­воподтеков оказалось пропасть на голове, кругом черепа, в мышцах ребер, на бедрах, спине, правой лопатке, пояснице, боках, обеих го­ленях, у колен; все эти кровоподтеки на всех частях туловища и голове признаны прижизненными. Для объяснения, как могли они произойти без окрашивания кожи, так как труп был чист и без внешних знаков, каковы ссадины и прочее, Главацкий должен был прибегнуть к предположению мягкой подстилки между кожей и бьющим предметом, вследствие чего кровь изливается не под ко­жицу, но в мышцы. Но в таком случае были истязания. Н. Андре­евская была избита с головы до пяток, с такими утонченными вар­варскими приемами, которые не соответствуют ни короткому време­ни между ее исчезновением и обнаружением исчезновения, ни ме­сту и обстоятельствам, которые внушали осторожность, ни цели, которую могла полагать даже корысть или мщение. Зачем было надо колотить по плечам, и по бокам, да по голове через какую-нибудь подушку? Многочисленность кровоподтеков доводит пред­положение об их прижизненности до абсурда. Ясно, что мало-маль­ски рассудительная критика должна была обнаружить, что призна­ки утопления Н. Андреевской весьма вероятны и, напротив, приз­наки травматических излияний крови, следовательно, прижизнен­ных насилий, весьма сомнительны. Что предстояло суду? Либо по­верить экспертам на слово, как авторитету, либо усомниться в том, толкуют ли они согласно с обстоятельствами дела, известными и суду по протоколу? Отрицают ли пену, когда она есть, отрицают ли плытие трупа, как, например, Блюмберг, когда труп найден плыв­шим. Раз усомнившись, суд столь же мало может видоизменять, кодифицировать суждения экспертов, как приговор присяжных. Суд не может совладать с большой посылкой, вещателями которой эксперты являются, он может поверить оракулу и тогда принять це­ликом его изречение; либо потерять веру в авторитет, и тогда отнес­тись к экспертам, как к недостоверному источнику. А затем что?.. Затем либо надо самый вопрос признать нерешенным, то есть сказать: может быть, удавлена, а может быть, утонула, и оправдать прямо и просто подсудимых по общему правилу криминалистики, что всякое сомнение должно быть истолковано в пользу подсудимых; либо — назначить новую и настоящую экспертизу.

Вместо того суд вышел из пределов своей роли, заявил, что он вправе проверять как экспертизу, так и научную основательность приводимых в опровер­жение ее выводов авторитетов и явиться судьей между экспертами, требующими пены, и ученым Окстоном, который вскрывал девяно­сто трупов в 55-часовое время после смерти и пены не находил. Окстон не нашел пены, но не видно из протокола, не нашел ли он слизи, а слизи не было, как говорят эксперты; следовательно, эксперты правы.

Я уже заметил, что слизь, вероятно, была, но не в том ошибка, а в том, что суд является разборщиком спора между экспертами и книгой, которой они не читали, которая известна только по отрыв­ку из судебной медицины Бухнера; что хотя суд дает предпочтение экспертам перед книгой, он мог дать предпочтение и книге перед экспертами, и на основании сочинения, хотя и специального, но до­стоинств которого он оценить не в состоянии, решил научный воп­рос, в котором он, очевидно, столь же мало компетентен, как я в во­просах об ассирийском языке. Позвольте пояснить мою мысль при­мером. Есть в судебной медицине знаменитость, Тардье, написавший десятки сочинений. Он изобрел теорию распознавания задушения по подтечным пятнам под плеврой на легких, которых никогда нет при смерти от утопления. Допустим, что суд преклонился бы перед этим авторитетом. Но все немецкие врачи отвергают вывод Тардье. Сле­довательно, оказалось бы, что суд подкупило бы и увлекло громкое имя и что он сделал бы громадную ошибку, взявшись не за свое дело судить по вопросу, в котором он-то и не судья и потому, что не судья вызывает экспертов. Я надеюсь, господа судьи, что вы не пойдете по этой опасной стезе, что вы не поверите экспертам Главацкому, Горалевичу, Блюмбергу и Павловскому и их рубящему, как топор, выводу, ввиду противоречий и промахов экспертизы, что вы отдадите предпочтение более трезвому и убедительному вывод моего эксперта, настоящего по этому делу специалиста, и, следова­тельно, заключите, что 23 июля в Караяз приплыл свежий труп женщины, на котором не могло быть никаких знаков внешнего на­силия, удавления или задушения, женщины, может быть, утонувшей. Таким образом, одна улика убыла, рассеялась из тех, которые доказывали событие преступления. Все остальные остались, а их, по-видимому, бесчисленное множество, и все до единой надо разо­брать. За доводами, почерпнутыми из осмотра тела, идет довод, за­имствованный из области механики, или, лучше сказать, гидравли­ки. Если Н. Андреевская не убита, то утонула в десять часов вече­ра 22 июля, а если утонула, то в Тифлисе, в саду около своего дома.

Но если она утонула в этом месте, труп ее не мог проплыть пространство, отделяющее Тифлис от Караяза, сомнительно даже, могло ли ее тело пройти по мелким местам, во всяком случае не могло не ударяться о дно, не быть ушибленным. А так как труп чист, то она, вероятно, была убита, из Тифлиса увезена сухим путем и пу­щена в воду где-нибудь поблизости от того места, где ее нашли. Такова вторая улика. Займусь ее разбором.

Было заявлено при следствии не бог знает каким знатоком, пожалуй, таким же, как Пидуа или «Наташка», что труп непре­менно идет ко дну, что, попав в яму, он пролежит там дня три, пока разбухнет, и что он должен тащиться по дну, цепляясь за камни и подвергаясь ушибам. Все эти заключения подлежат сильному спо­ру и весьма сомнительны. Коль скоро человек потерял сознание, то он перестал управлять собой и дальнейший его путь в воде зависит от удельного веса его тела. Вес этот больше, если человек захлеб­нулся, напился воды и вода вытеснила из легких воздух, и меньше, если смерть без опоения, вследствие нервной апоплексии, как в данном случае. Вес больше, когда человек худ, как щепка, и мень­ше, когда человек плотен, с отложением жира, как в настоящем случае. Вот почему труп мог не опуститься в яму, мог попасть в течение прямо из этой ямы у площадки в 4 ½ аршина, по словам Во­допьянова, в 5 — по словам Каменогорского, и пойти дальше. Вес чело­века почти равен весу воды, вес Андреевской, вследствие ее полноты и того количества воздуха, которое осталось в легких, мог быть меньше воды, то есть, что тело настолько же было погружено под поверхностью, насколько высовывалось над поверхностью, забирая таким образом чрезвычайно малое количество воды. Плыл же сво­бодно этот труп, когда его остановили, схватив за ноги, рыбаки; сле­довательно, по той же самой причине, он мог уплыть так и от Ми­хайловского моста. Тут из этого логического кольца выхода нет, разве оспаривать показание рыбаков, но этого не делает даже и обвинение. Оно пришло в голову только Блюмбергу, с его живым воображением.

Но труп не мог проплыть 43 версты от начала ночи 22 июля до раннего утра 23. Прежде всего, я отвергаю эти 43 версты. Они без критики взяты со слов свидетеля Водопьянова, которого я ловлю на первой крупной цифровой неточности и утверждаю, что если он ошибся в длине реки, которую он так досконально будто бы знает, как староста спасательной станции, то почему ему же не ошибиться и в глубине той же реки. Эксперт Ткачев, на основании точных из­мерений, определил это расстояние в 33 версты, и сомневаться в этом невозможно.

Таким образом, расстояние прочно установлено. Остается определить скорость течения. В сентябре 1876 года при следствии путь этот пройден лодкой ровно в пять с половиной ча­сов, а именно от шести с половиной утра до двенадцати часов. Н. Андреевская, если утонула, то в половине десятого. Нашли ее в Караязе приблизительно через 14 часов, то есть 840 минут. Если разделить это время на 33 версты и 100 саженей (840:16 600), то окажется, что труп проходил версту почти в 25,5 минуты, вдвое медленнее ходьбы человека пешком и езды на лодке. Если рассчи­тать, какова будет эта скорость в минуту, то выйдет в минуту 19,7 сажени, а в секунду — 0,33 сажени. Это исчисление почти цифра в цифру совпадает с вычислениями, на которые я прошу обратить внимание в записках кавказского технического общества за 1869 — 1870 годы. В технической беседе Вейсенгофа от 27 сен­тября 1870 г. передаются результаты исследований Куры в Тиф­лисе инженерами Белли и Баб, в течение четырех лет, от 1862 года до 1865 года. По этим исследованиям Кура — река капризная. Она имеет самые низкие воды зимой, не столь низкие летом, весьма большие весной, не столь большие осенью. Колебания между ма­ксимумом и минимумом относятся, как 33 к 1. Скорость реки, не имеющей водопадов, на небольших протяжениях в несколько десят­ков верст почти везде одинакова. Она по вертикальному разрезу воды больше на поверхности, нежели в глубине, но тело плыло по поверх­ности. Быстрота течения зависит от объема воды, и при объеме воды в кубических саженях 10,93 она равняется 0,378 сажени в секунду. Наибольшая скорость 2 сажени в секунду. Но могут сказать, что ле­том объем воды, доставляемой в секунду, может быть меньше 10,93 сажени. Едва ли, скорее больше. Я это заключаю из сопоставления по таблице объема воды за 22 июля за все четыре года, 1862—1865. Объем воды бывал в 7,2 сажени, но бывал и в 22,5 сажени, а в среднем в воде 15,13 сажени, а при этом объеме средняя скорость течения 0,45.

Итак, по техническим данным, основанным на точных вычисле­ниях, труп мог проплыть 22 июля 1876 г. 33 версты до Караяза.

Но если исчезает препятствие пространства в 43 версты, то существует другое, в так называемых перекатах в Куре. Река течет глубоким руслом до 16 верст. Затем, не доезжая до Караджалара, она делится на три рукава, из которых наиболее глубокий имеет в сентябре 1876 года глубины шесть вершков. Потом идет опять раз­ветвление с глубиной в наиболее глубоком из трех рукавов на 4 вершка, причем руководивший экспертизой Водопьянов удостове­ряет, что 23 июля 1876 г. вода была еще ниже на 1 ½ вершка, следовательно, имела 4 ½ и 2 ½ вершка, и значит, в глубочайшем из рукавов стояла на высоту, равную ширине моей ладони.

Ясно, что по такой мели не проплыть никакому трупу, если правду гово­рит Водопьянов; но говорит ли он правду, в том да будет мне поз­волено, усомниться.

Прежде всего, я поторгуюсь об этих 1 ½ вершках. При осмотре местности занесено в протокол, что Водопьянов признавал разницу уровней воды всего в 1 ½ вершка, следовательно, в наиболее мелком месте наиболее глубокого рукава 3 ½ вершка. В протоколе 9 сен­тября и протоколе судебного следователя записано 1 ½ вершка, вероятно, по ошибке. Во всяком случае, разница цифр не объяснена, на нее не обратили никакого внимания. Но я полагал, что при изы­скании полной и настоящей истины никак нельзя установить 1 ½ вершка на том только основании, что против протокола защитник не возражал.

Почему судил даже и об этих 4 и 3 ½ вершках Водопьянов? Имел ли он аршин с собой, мерил ли он воду? Нет, он судил по глазомеру, как судил о 43 верстах, и если ошибся на 43 верстах, то мог ошибиться и на 4 вершках. Но если это была ошибка, то ни­как уже не в пользу подсудимых, потому что Водопьянов принадле­жал к числу увлекавшихся, желавших доказать преступление, как увлекались Цинамзгваров, следователь и весь, можно сказать, Тифлис, то есть все верившие в преступление и подгонявшие к нему факты. А между тем из того же показания можно почерпнуть не­сколько данных, после которых плохо верится в 4 вершка. Осмотр был произведен таким образом. В лодке сидели следователь, това­рищ прокурора, Бураков, Водопьянов, Каменогорский да четыре гребца, итого девять человек. Вес этих людей вместе с весом лодки был не менее 55 пудов. Я очень сомневаюсь, чтобы эта лодка сидела в воде только на 4 вершка, то есть на глубине двух моих ладоней в ширину. Она забирала больше, и глубина реки, так как лодка не села на дне, должна была быть и того еще больше. Правда, что в одном месте лодка цеплялась за камни и они должны были ее пере­тащить. Но что значит это «перетащить»? Не тащили же Кобиев, Хлодовский и понятые, не высаживались же они, а просто, вероят­но, один или два гребца сошли в воду, да толкнули и двинули ее своими руками. Притом сам Водопьянов, хотя предполагает, но труп все же мог проплыть. Даже в судебном протоколе сказано, что если труп проплыл, то должен был быть сильно поврежден. А по­чему поврежден? Потому, что, по идеям Водопьянова, труп тащит­ся по дну, а не плывет поверх воды. Но я отвергаю эту теорию. Во­допьянова; труп должен был плыть, если он легок, по поверхности, а труп Н. Андреевской был особенно легок, распущенные волосы предохраняли голову, плыл он на спине, но туловище было охра­няемо бельем, которое испытало значительные повреждения.

Рубаш­ка, приподнятая вверх и державшаяся подмышками, была разорва­на на спине на ¼ вершка. Кальсоны были тоже разорваны по бо­кам. Быстрота течения, 1/3 сажени в секунду, не такова, чтобы тихо несущееся тело, в особенности предохраненное бельем, должно было терпеть ушибы. Итак, существует полная возможность проплытия трупом пространства от Тифлиса до Караяза в десять часов, а тем более в четырнадцать.

Но я не отвергаю, что существует и возможность смерти Нины Андреевской от асфиксии, не оставившей насильственных знаков и неотличимой от утопления, перевозки ее тела ниже перекатов Караладжарских и опущения трупа в воду где-нибудь около Кара-Таклы или Ак-Таклы. Вдумаемся в это последнее предположение и ука­жем на те невероятности, на которые оно наталкивается. Таинствен­ные, неизвестные убийцы, которые вынесли, по предположению су­да труп Нины Андреевской на своих руках и обладали превосходны­ми средствами перевозки, должны были быть озабочены тем, куда девать труп, не подавая вида, что она убита, вселяя убеждение, что она утонула. Из-за чего они провезли труп верст двадцать слишком и спустили его в одном из немногих спусков к Куре, две версты за Таклами, где дорога, прежде чем отойти от Куры, подходит к ней на 80 саженей и где проезжие поят скот? Надобно признаться, что эти люди, которые должны были страшно умно и хитро задумать преступление, страшно глупыми оказались при укрывательстве. За­чем доверять ее труп воде и притом воде такой быстрой, не храня­щей доверенной ей поклажи? Платье, сложенное на берегу, застав­ляло бы предполагать утопление; исследование преступления задер­живалось бы ожиданием всплытия трупа; есть трупы даже и в ма­лых реках, которые никогда не всплывают, и между тем труп был бы зарыт в уединенном месте, в какую-нибудь яму, в овраге или меж­ду кустами, и не узнали бы о нем не только люди, но и птицы не­бесные.

Если же эти люди, вопреки здравому смыслу, решились бросить труп в реку, как поддельное доказательство не бывшего утопления, то, во-первых, им нельзя было Н. Андреевскую донага не раздеть, оставляя браслеты и медальон, а снять по крайней мере белье, так как купанье в белье — даже между женщинами исключе­ние и с этим исключением могли быть знакомы мать, сестра, но ед­ва ли могли быть знакомы недавно приставленная прислуга Шервашидзе и сам Чхотуа. Во-вторых, из осмотра сухим путем местности видно, что есть спуск в нескольких верстах за Навтлугом, за дачей Тамамшева, у дальней церкви св. Варвары. В протоколе осмотра местности сказано, что спуск крут и есть строения жилые побли­зости.

Крутизной спуска никого в Тифлисе не испугаешь, а что ка­сается до жилых строений, то их назначение не определено и не указано, как далеки они от спуска, а притом ночью подвоз трупа к спуску и мимо жилых строений, даже не открытых всю ночь для гуляющих людей, как духаны, совершенно невозможен. Таковы соображения, по которым весьма сомнительно, чтобы труп Н. Ан­дреевской был вывезен и умышленно спущен за Ак-Таклами, за двумя перекатами; а следовательно, и эта вторая улика превра­щается в дым, в неизвестное, в мечту воображения. Остается третья. Спуск из дома Шервашидзе был весьма крутой и почти невозмож­ный для ходьбы днем, не только ночью; притом с половины этого спуска сочилась вода родника по тропе, так что платье, а по край­ней мере ботинки сходившей должны быть грязными или хотя бы мокрыми, а они найдены совсем чистыми и сухими. Разберем пос­леднюю из улик, будто бы доказывающих физическую невозможность купанья, а следовательно, и того, что Н. Андреевская утонула.

Перед открытым окном комнаты в нижнем этаже, занимаемой Андреевскими, есть площадка, по которой идет через обрыв к ре­ке, как обыкновенно на кручах, зигзагами тропинка в форме латин­ского вывороченного на другую сторону S; длина всей тропинки 5 саженей до воды, но сюда следует включить самую площадку до обрыва; сам обрыв от площадки до поверхности воды в вертикаль­ном направлении 2, мало-мало 2 ½ сажени, то есть как спуск с кры­ши одноэтажного небольшого домика. Первый зигзаг, составляю­щий половину S, идет по твердому и сухому, зеленью поросшему грунту и не особенно крут. Я сходил по нему без всяких затрудне­ний. Говорят, и это записано в протоколе судебного следствия, но весьма неопределенно и глухо. Там записано, что после того, как в дом была помещена больница Красного Креста, сделана выемка, тропа расширена. Не знаю, произошли ли какие-либо перемены в этой части спуска, может быть, слово «выемка» относилось к дру­гой части спуска. Сторож, который водил меня, утверждал, что пер­вая верхняя половина спуска совсем не тронута. Но другой зигзаг, другая часть спуска подверглась некоторому весьма незначительно­му исправлению, которое, не изменяя его вида, облегчает работу спу­скающейся стопы; в нем сделаны насечки горизонтально в виде ступенек. Когда я был в сентябре, да и теперь, никаких камешков не было, но из протокола от 27 февраля видно, что мелкий щебень, оставшийся, вероятно, от насечек, мешал осматривавшим. Теперь по ступенькам сходить удобно, тогда же не отрицаю, что было труд­ненько; рискнул ли бы я сходить в мои 50 лет, — не знаю, может быть, не рискнул бы, но во всяком случае я замечу, что трудность есть понятие относительное и что если для нас спуск был бы труден ввиду того, что и плотнее мы и главное менее гибки наши мускулы и кости, то он нипочем для девушки молодой, бойкой, отважной, воспитанной не для салона, но имеющей почти мужской склад ума и сильную волю.

Правда, что сход затруднительнее ночью, но вспомним, что это был сад дома, где проживала Нина Андреевская целую неделю и что ночь была хотя и облачная, но лунная, следо­вательно, дающая полную возможность ориентироваться, как днем. Сходили же по этой тропе во время поисков за Ниной, кроме брать­ев Чхотуа, Цинамзгваров, полицмейстер Мелик-Бегляров, Исарлов и сам следователь; а Беллик и Сулханов сходили только до поло­вины, до родников. Все они охали и жаловались на боль в спине, некоторые пользовались помощью полицейских на спуске. Тем не менее, я утверждаю, что спуск был возможен, а не опасен, что до нижней площадки на скале, в двенадцать шагов длины и пять ши­рины, с которой был сход в реку, Н. Андреевская могла решиться сойти и исполнить свое намерение, не обладая никакими акробати­ческими способностями, кроме здоровых и гибких мускулов.

Возможность подтверждается и показанием Варвары Тумановой, что в день происшествия Н. Андреевская ходила по спуску и рас­спрашивала про место, где купаться. Даже и окружной суд не поста­вил крутизну спуска в шеренгу улик, он зачислил туда только су­хие и чистые сапожки. Приходится именно о них и говорить теперь.

На площадке, у берега, лежали в образцовом порядке, застав­ляющем верить в купанье либо предполагать весьма тонкое, умное, хладнокровно обдуманное воспроизведение искусственных сборов к купанию, сначала поясок, потом кофточка, на ней платье с гряз­ными пятнами и разорванным подолом, а рядом с платьем пара опо­рок от ботинок старых и поношенных, поставленных рядышком, носками к реке, но совершенно сухих. В акте, составленном в четы­ре с половиной часа утра, значится, что на этих ботинках нет ни малейших следов засохшей грязи. По словам главных свидетелей — Цинамзгварова и Мелик-Беглярова, 22 июля с половины высоты обрыва сочилась вода из родников и воды было больше, нежели те­перь, потому что родник обделан кирпичом, после чего вода течет теперь струей, а тогда она, вероятно, стекала сплошной, тонкой мас­сой. Бегляров утверждал, что после спуска по тропинке сапоги его были совершенно грязные, но, напротив, те ботинки были совсем красноватые с заметными следами зелени. Цинамзгваров утвержда­ет тоже, что на подошвах были заметны следы травы и зелени. Этот отрицательный признак и был точно луч света, с этой минуты Цинамзгваров уверовал в преступление. Чтобы оценить этот приз­нак по достоинству, отделив его от всяких оттеняющих его субъек­тивных воззрений, нужно принять в соображение: 1) время наблю­дений, 2) свойства как грунта, так и стекающейся воды в летнее вре­мя, без дождей.

Прежде всего я должен заметить, что в Тифлисе, имеющем вообще грунт скалистый, не бывает и не может быть гря­зи иначе, как после дождя. Ее не бывает и быть не может в ска­листом грунте, даже там, где родники; разве грязь эта образуется искусственно, когда, топча ногами на одном и том же месте, разбол­тают сочащуюся влагу. Я понимаю, что теперь, когда родник вы­ложен кирпичом и превращен в одну струю, то есть в ручеек водообильный, многократно проходя по нем толпой, можно его взбала­мутить и получить на сапогах сланцевые и иловые следы. Но даже и по этой чистой струе, если идет только один, то он может лишь замочиться, а не загрязниться, тем более в то время, когда вода тонким и широким слоем покрывала скалистый бок обрыва. Что ка­сается до грязных сапог Мелик-Беглярова, то если бы свидетели припомнили, что их им показывал Мелик-Бегляров, я думаю, он мог загрязниться, потому что был на обрыве в особенных обстоя­тельствах 22 июля, после обоих Чхотуа, Цинамзгварова, Велика, Сулханова, да мало ли кого, когда на всей скале виднелись следы сапог, следы истоптанные и размазанные. Итак, я полагаю, что не грязь следует искать, не на ней останавливаться, а главным образом иметь в виду сухость или мокроту. Известно, что Тифлис имеет один из самых сухих климатов в мире, в особенности в летнее время, в конце знойного июля, при 30 градусах жары. С восьми с полови­ной часов до четырех с половиной часов, когда был составлен про­токол Кобиевым, прошло семь часов, в течение которых всякие са­поги могли просохнуть. Относительно их мокроты во время, более близкое к происшествию, мы ограничимся только показанием Цинамзгварова и Беглярова. Оба наблюдали поздно и при огненном свете даже не в комнате, а на площадке, где вещи так и лежали до прибытия следователя Кобиева.

Согласитесь, господа судьи, что эти условия крайне неудобны для исследования цветов. Я по первому показанию Цинамзгварова, данному 30 октября, определяю таким образом время: узнали о происшествии около двенадцати часов, в половине первого; в час ночи поехали вместе с Бегляровым к Варваре Андреевской. Оба ви­дели площадку и сапоги около половины второго, следовательно, опять через четыре часа после происшествия, когда незначительная мокрота могла просохнуть. Но их показания именно такого рода, что если принять их за сущую правду, то надо положительно за­ключить, что подошвы ботинок были весьма мокры и намочены бы­ли именно в роднике. Старые, изношенные опорки от ботинок имеют серо-желтый цвет нежженной охры с тушью, между тем, по Беглярову, подошвы были красноватые, но Цинамзгваров утвержда­ет, что подошвы были красные, а кожа старая, не полированная, бывает всегда тёмнокрасная и коричневая, когда ее намочить; что же касается до зелени, то она не объяснима ничем другим, кроме соп­рикосновения с теми слизистыми водорослями в воде, нити которых всегда заводятся в топкой влаге, на скалистом грунте подле ручей­ков.

Н. Андреевская нигде не была, где бы могла к подошве пристать зелень; зелень сада в конце июля не была сочной, следо­вательно, если допустить след зелени, а он подтвержден произве­денной экспертизой, то от водорослей на нашей колее, а следова­тельно, в связи с темно-коричневым цветом подошв прямо доказы­вается, что Н. Андреевская прошла через родник.

Замечательно то, что при осмотре обуви Кобиевым в четыре с половиной утра, при тех же Цинамзгварове и Мелик-Беглярове признак зелени вовсе в протокол не занесен, из чего я усматриваю, что на глаз его не было видно, что проходя через столько рук, он стерся, как стереться могли и следы грязи на ботинках, которая, если была, то, конечно, самая неглубокая. Одним словом, либо пят­на зелени были, и они доказывают присутствие родника, а их ис­чезновение доказывает, что, проходя через много рук, ботинки по­теряли все характерные особенности, которые имели, когда стояли на площадке; либо зелени вовсе не было, так что, рассматривая бо­тинки второпях, при свечке или факеле, Цинамзгваров или Бегляров увидели, чего не было, зелень им померещилась, но в таком случае и показания их о сухости подошв недостоверны; не известно, каковы были ботинки: к пяти часам утра они успели окончательно просохнуть. Таким образом, выходит следующее: было обстоятель­ство столь важное, что его сразу приняли за решительное доказа­тельство преступления. Лица, сделавшие это открытие, сейчас по­шли обыскивать, арестовывать, строить воздушные замки гипотез для объяснения мотивов, а между тем самого-то обстоятельства не констатировали как следует, не описали, вследствие чего оно и вы­ходит в уголовном отношении никуда не годным, каким-то не то жировым, не то кровяным пятном, из которого самый тщательный химик, анализируя, ничего вывести не в состоянии, а между тем это и есть единственный кирпич, на котором зиждется все здание, вся пирамида обвинения, имеющая вопреки статике узкое основа­ние и широкую вершину в самом неустойчивом равновесии.

После разбора улики, основанной на ботинках, о физической невозможности утопления не может быть и речи. Остаются сооб­ражения, заимствованные уже не из области физики и статики, и уже гораздо менее решительные, основанные на психологии, на серьезных свойствах ума и характера, которые, по мнению суда, мешали молодой девушке купаться, на ее привычках, потому что не могла она купаться в белье, не могла она купаться во время регул. Между тем всякие психологические задачи труднее решать, нежели физические, потому что деятельность человека не чисто рефлекторная и как элемент в них входит тот X, который одними называется свободным произволом, а другими — способностью противопоставлять внешним мотивам те неисчислимые сонмы идей и представлений, которые составляют содержание нашего созна­ния.

Как бы то ни было и эта новая категория улик физико-пси­хологических, бледных, неясных должна быть разобрана и упразд­нена. Я полагаю, что она упразднится несравненно легче даже, нежели улики, почерпнутые из законов физики и из свойств ма­терии.

В visum repertum 25 июля 1876 г. есть следующие слова: слизистая оболочка влагалища бледна. Никем не замеченный, этот факт имеет громадное значение. Он доказы­вает, что в момент купанья не только прошла менструация с ее признаками, но прошло последующее после выделения крови вы­деление белей или по крайней мере, что после менструации продол­жалось только выделение белей, которых следы найдены на правом рукаве рубашки, но которых вовсе не найдено на кальсонах.

Оно так и должно быть по рассказам прачки. По словам Зу­евой, регулы впервые были в гостинице, куда приехала Андреев­ская, как известно, 29 июня, а так как, по словам Зуевой, регулы бывали через три недели, то они должны были быть ко времени убийства. Они и были действительно. За два или за три дня до убийства, следовательно, 19 или 20 июля, Зуевой дано было белье, в том числе известные женские тряпки, окровавленные, из чего Зуева и заключила, что регулы имели место за пять дней до убийства, то есть около 17 июля; из факта их отдачи я могу за­ключить, что период регул кончился. Да и спросите любого док­тора, могут ли они пять дней продолжаться. Нине так нужно было белье, что, отдав его 19, она ездила 22 к прачке просить о доставке его немедленно; прачка и приняла все белье и с этими тряпками вместе с запиской Нины. И то и другое получила Безирганова, заплатившая за белье 2 руб. 50 коп.

Настоящая экспертиза единогласно согласилась, что в момент купанья у Нины Андреевской не было уже кровей. Войдите же теперь в положение чистоплотной женщины, у которой только что кончились регулы. У нее должна быть неодолимая физиологиче­ская потребность вымыться, каковы бы ни были серьезные или несерьезные свойства ее ума и характера. Когда является физио­логическая потребность, то какой вздор толковать про свойства ума и характера.

А что, имея надобность выкупаться, она прямо отправилась тайком, никому не сказав, в Куру, это настолько естественно, как то, что когда кто голоден, то отправляется поесть в первый бли­жайший трактир. В пользу этого предположения говорит не толь­ко бойкость и неугомонность ее характера, ее всем известная и всеми удостоверяемая эксцентричность, но и та масса имеющихся в деле доказательств, что она постоянно была занята идеей ку­панья в Куре, что ее подмывало идти окунуться в струях этой реки.

Сюда относятся все разговоры Н. Андреевской с разными лицами о грязной воде в реке Куре и о том, что она бы не реши­лась купаться. Из отзывов Автандилова, Сулханова и других видно, что она заводила с ними разговоры об этом именно пред­мете, а если относилась к этой идее отрицательно, скажу, что 9/10 всего числа девушек отнеслись бы на языке отрицательно к самой эксцентричной выходке, например, поехать в маскарад или куда-нибудь на пикник. Не ожидать же от нее, что она скажет: а вот я так пойду купаться; не ожидать же, что она скажет: я тогда буду купаться.

Подобного рода заявление было бы граничащей с идиотизмом простотой или более, чем кокетством. Ни то, ни другое не было присуще Н. Андреевской.

С посторонними она заводила только разговоры, не высказы­валась, но с близкими она не таилась и не хитрила, как говорит В. Андреевская. Матери она прямо сказала, что попробует раз выкупаться. Вспомните показание на судебном следствии Варвары Тумановой, что в Кисловодске в 1866 году Н. Андреевская купа­лась в таких местах, где не решился бы купаться и мужчина. Вспомните ее же слова, что В. Андреевская передавала ей после события, следовательно, утром 23 июля, слышанное от прислуги.

что 22 июля Нина спускалась к Куре, расспрашивала прислугу и Н. Чхотуа, где мельче, и вы поверите словам обоих Чхотуа, что она выражала им намерение выкупаться. Это совсем на нее похо­же, пойти купаться в десять часов, говорит Туманова.

Но если она решилась купаться, то, раздеваясь, она должна была скинуть и белье, должна была взять с собой перемену белья, простыню. Так судило общество, так судили даже знакомые, даже родные, например, Кетевана Орбелиани, но знающие жизнь в из­вестном доме лишь по наружности, по входу с переднего крыльца. Если предположить, что убийцы Н. Андреевской хотели сочинить поддельное утопление и расположили для виду платье на площад­ке в порядке естественного раздевания, то во что бы то ни стало они должны были снять и белье, тем более, что оно оказалось не окровавленным, за исключением тех незначительных крапинок, доказывающих, что оно было грязно, когда его одела Н. Андреев­ская. Но, господа судьи, судебное исследование имеет свои гром­кие прерогативы, оно ходит с заднего крыльца и наблюдает чело­века en deshabille. Таких неожиданностей, противоречащих ходя­чим понятиям о комфорте в семье, во всяком случае богатой, и тут много. На Нине Андреевской было, несомненно, грубое и сильно заношенное белье, кальсоны заплатанные и на задних частях, и на коленях.

Рубаха испещрена кровяными крапинками, башмаки с покривившимися каблуками весьма не элегантного свойства. Из показания В. Андреевской явствует, — прошу извинения за подробность, но суду не присуще чувство стыдливости, — что Н. Андреевской выливаемо было за окно содержимое ночного горшка. Добавьте незначительность багажа, отдачу всего белья прачке: тогда и явится предположение, что может и не быть губ­ки, может и не быть другой простыни, а был такой расчет, что, сняв рубашку и кальсоны, Нина, надев платье, кофту и на босую ногу широкие опорки, доберется до дому таким образом. Во вся­ком случае, не подлежит ни малейшему сомнению, что в воду она могла пойти только в белье, одетая, во-первых, потому, что хотя ночью, но купанье происходит все-таки в Тифлисе, во-вторых, что бойкая девушка, наездница, артистка, читавшая Геккеля и Дарви­на и выделявшаяся резкостью своих слов и смелостью поступков, была нечто вроде Карла XII. крайне застенчивая, стыдливая, меч­тавшая также остаться на век девицей. Стыдливость ее была столь неслыханно велика, что даже в баню ходила она в рубашке. Ста­руха-служанка Хончикашвили говорит: «Раз была я в бане с Андреевскими; барышня парилась в рубашке и только потом раз­делась». Мать, В. Андреевская, удостоверяет, что она всегда мы­лась в рубашке, и когда ей приходилось снимать рубашку и заку­тываться в простыню, она даже ей никогда не показывалась в од­ной рубашке, а выходила совсем одетая. Если родная мать, кото­рая в конце концов уверилась в убийстве, твердила, что Н. Андреевская могла сойти в одних чулках без ботинок, что она не мог­ла снять белье, могла не взять с собой простыни, то по какому же праву и на каком основании мог усомниться в этом суд, менее знающий Н. Андреевскую, чем родная мать. Спущенные чулки ничего не значат, если труп, хотя некоторое время, плыл вперед головой, а не ногами, а не известно, как он плыл, когда его изло­вил Пидуа.

Итак, и эти улики пропадают. У средневековых юристов для доказательства убийства требовалось тело убитого, corpus delicti. Здесь есть corpus, но весьма сомнительно, есть ли это corpus delicti.

Может быть, утоплена, может быть, задушена, но без давле­ния на горло, а одним из способов в романах только встречаю­щихся, например, приложением пластыря и преграждением дыха­ния, а может быть, и утонула. Чтобы обличить убийство, необхо­димо доказать, что ее известные люди убивали, поймать их на самом деянии убийства, а затем, так как нет действия без причи­ны и злодеяния без мотива, то доискаться личных целей убийст­ва; необходимы доказательства не самого дела, а преступного дея­ния подсудимых.

Таких доказательств нет, акт деяния покрыт со­вершенным мраком. Ставят улики, которые относятся либо к об­ласти приготовлений, либо к области скрытия следов преступле­ния, о мотивах никто и не думает; зачем их доискиваться? Эти исследования рассматриваются, вероятно, как роскошь. Если пред­шествующие мои доводы успели хотя сколько-нибудь пошатнуть убеждение в наличности corpus delicti, то, конечно, остальной ана­лиз действий, приготовительных к акту, который, может быть, и не был, или охранительных, когда преследование уже висело над головами подозреваемых, не имеет никакого значения.

Но я должен сразиться и с этими личными уликами против каждого из подсудимых, дабы доказать, что это псевдоулики, хит­роумные натяжки, что в силу предвзятой идеи каждое лыко шло в строку, что каждый бесцельнейший предмет превращался в ре­жущий инструмент, топор или револьвер, против подсудимых и в особенности против главного, Чхотуа, потому что об остальных мало и думали, они так и шли без счету и числа в придачу.

Итак, разберем прежде всего личные улики против Д. Чхотуа, подразделив их на приготовительные и последовавшие за преступ­лением, из которых я постараюсь потом доказать, что только пер­вые имели бы значение, а последние — никакого.

Теперь перехожу к рассмотрению улик против Д. Чхотуа. Главной уликой являются собаки. В доме Шарвашидзе их было пять или шесть. Они были особенно злые, кусались, не пропускали посторонних, но своих домашних знали, и, по-видимому, и Андреев­ские освоились с ними, по крайней мере, в деле нет намеков, чтобы собаки беспокоили их и чтобы люди, по приезде Андреевских, были озабочены униманием собак. Прочие же входили во двор только при ком-нибудь из домашних, всего же чаще при по­мощи садовника Мгеладзе, который и жил в сторожке у ворот двора. Между этими собаками самая большая, сильная и злая была одна. Свидетель Кадурин удостоверил, что за неделю до со­бытия, следовательно, когда Андреевские только что въехали в дом, Д. Чхотуа просил яду у Кадурина, чтобы отравить собаку, так как она могла взбеситься, но Кадурин посоветовал ему подож­дать. В деле есть еще более ранние доказательства, что собак опа­сались. В счетах Д. Чхотуа под № 22 значится на 21 июня, что коновалу дано 2 рубля за лечение собак. Случилось, что свое дав­нишнее намерение убить собаку Д. Чхотуа привел в исполнение как раз в роковое число 22 июля. Вечером того числа, часов в во­семь, он приказал ее убить садовнику Мгеладзе, что Мгеладзе и сделал, убив ее палкой, которая найдена 23 июля утром в кухне окровавленной с прилипшими к ней шерстинками. Но в вообра­жении Цинамзгварова, присутствовавшего при ее осмотре, палка эта превратилась потом в топор, как он это показал 30 октября.

Остальные собаки присмирели, не лаяли, оно так и должно было быть после того, как изведен был подзадоривавший их со­брат. Были ли они заперты или так где-нибудь припрятались, не известно; очень может быть, что они не были заперты, так как одна из них попала под ноги приехавшей в десять с половиной часов Варваре Тумановой. Отсутствие собак обратило на себя внимание в самую ночь события и породило предположение, что собаки были заперты и заперты по приказанию Чхотуа. Факт этот непосредственно известен только Д. Чхотуа и Мгеладзе, но во время следствия он явился обставленным мельчайшими подробно­стями. Говорили, например, о каком-то опрокинутом корыте с по­моями, о закладке двери сторожки поленом. Но тут представляет­ся такая особенность, что все показание Мгеладзе признано судом романом, совершенно как зачумленное, как вынужденное спаива­нием и подкупом. Сам Мгеладзе умер. Факт запирания собак вы­яснился, таким образом, из вторых источников, а именно: 1) из показаний Цинамзгварова и Беглярова, которые расспрашивали и прислугу, и Чхотуа о собаках ночью в саду, и 2) из показаний других лиц, имевших с Д. Чхотуа разговоры о собаках впослед­ствии. Что касается до Цинамзгварова и Беглярова, то их роль, которую я разберу после, не такова, чтобы их собственно можно было назвать свидетелями; они скорее были доводчики, ближай­шие деятели в созидании легенды о таинственных незнакомцах, о фаэтонах и т. д. Но в деле еще приведен целый ряд показаний людей, которых приставили к Д. Чхотуа после того, как он сде­лан был кандидатом в тюремные сидельцы, на похоронах и после похорон. Прочтите, господа судьи, все эти показания, и вы не найдете, чтобы в них указывалось, что Д. Чхотуа приказал запереть собак. Таковы показания Умикова, Меликова, Ивана Месхи, Мозгварова. Они показали, что когда приставали к Чхотуа отно­сительно запирания собак, то он отражал эти нападки, говоря: «Ну и что же, если были заперты, их заперли, чтобы они не ку­сались и чтобы не мешали розыскам». Итак, сомнительно, по при­казанию ли Д. Чхотуа запер собак Мгеладзе, а может быть, их и вовсе не запирали. Несомненно только, что самая большая из собак была убита. Что же из этого следует? Что Д. Чхотуа ста­рался облегчить нешумный доступ в сад таинственным незнаком­цам? Каким? Доказано ли существование этих незнакомцев, не легенда ли они? А так как устраняются показания Мгеладзе и Коридзе, то кто их видел? Господа судьи, здесь допущен, по-моему, такой антилогичный прием: запиранием собак доказывает­ся вход незнакомцев, а вход незнакомцев объясняется запиранием собак, причем теряется из виду, что является уравнением с двумя неизвестными без известных величин; теряется из виду, что запи­рание собак не имеет смысла, коль скоро допускается, как это сделано в приговоре, совместное убиение Н. Андреевской и до­машними, в числе четырех человек, и незнакомцами извне, в соста­ве тоже, пожалуй, четырех человек.

Господа судьи, для того, что­бы справиться с девушкой 25 лет, не надо восьми человек, доволь­но двух или трех. Если в заговоре были домашние, двое Чхотуа, Коридзе, Мгеладзе, Габисония, то, убив Н. Андреевскую, они мог­ли сдать ее через ворота незнакомцам, с тем чтобы припрятать труп. Но в таком случае незачем убивать собак, так как двор и ворота находились вне наблюдений В. Андреевской. Или убий­ство совершили неведомые незнакомцы, то тогда не одних собак надлежало припрятать и удалить, но и Коридзе, и Мгеладзе, и Га­бисония, и я не понимаю, зачем последний на скамье подсудимых, так как достаточно было посадить одного Д. Чхотуа. Во всяком случае улика, заключающаяся в собаках, далекая и подлежит раз­личным толкованиям.

Какие же другие? Штаны, мозольные кружки и галстук, изо­бретенные для сочинения поддельного алиби. Или я ничего не смыслю в делах уголовных, или по вопросу об этом алиби суще­ствует странное недоразумение. Признаюсь, я этого алиби не по­нимаю, и вот по каким соображениям: я думаю, что эта улика не улика, что она походит на колесо ветряной мельницы, с которым пресерьезно сражалось обвинение, не подозревая, что оно неоду­шевленный предмет.

Алиби называется отвод со стороны обвиняемого, основанный на том, что он не был на месте преступления в момент совершения его. Преступление совершено в промежуток времени получасовой, между моментом, когда Н. Андреевская вышла со свечой из ком­наты матери, и моментом, когда В. Андреевская стала искать свою дочь. Суд определяет этот промежуток равным от времени после девяти часов до девяти и трех четвертей часа, но точное определение времени здесь непричем. Д. Чхотуа мог думать, что он возвратился в четверть одиннадцатого, но главное то, что он уже спал или притворялся спящим в момент начала поисков, то есть без четверти десять, а перед тем вернулся, разделся и распо­ложился спать, на что нужно полчаса, следовательно, что он, не­сомненно, был в своей квартире в единственные полчаса, потребные для лишения жизни Н. Андреевской, вне которых преступление и немыслимо.

При таких условиях разыскивание того, где был Чхотуа вече­ром, прежде чем он возвратился домой, не имеет никакого от­ношения к алиби его, есть работа столь же праздная, какой напри­мер, была бы поверка того, что он ел за обедом, рыбу или говяди­ну, или в каком он был сюртуке, сером или черном. Ну, не ужинал Д. Чхотуа в гостинице «Европа», хотя об этом и не произведено исследования, не покупал он в аптеке у провизора Канделяки хин­ных порошков и мозольных кружков 22 июля вечером, а утром* хотя запись в книге едва ли что-нибудь доказывает, и не известно, не записывались ли продаваемые медикаменты сразу, а не посте­пенно.

Ну, положим, соврал в этом отношении Д. Чхотуа. Может быть, галстук он купил у Чарухчианца не 22, а 23 июля, хотя они продавались у Чарухчианца и 21, и 22, и хотя из показания обоих Чарухчианцев и из книги видно, что шарф мог быть куплен 22 июля во время до пожара, что совершенно понятно, так как пожар совпал с моментом исчезновения Н. Андреевской. Такого же рода и вопрос о брюках, хотя он и повредил, может быть, всего больше Д. Чхотуа, возбудив подозрение о каком-то подстроенном доказа­тельстве, о стычке между Д. Чхотуа и портным Капанидзе, вслед­ствие чего Капанидзе и Мдивани на предварительном следствии отозвались, что никаких брюк Д. Чхотуа им не оставлял, и под­твердили этот ответ, осмотрев и свои книги, и магазинный гарде­роб, а при судебном следствии они и новый приказчик Шахнабазов представили те самые брюки, как завалявшиеся между ста­рыми вещами. Но это дело до того выходит из ряда обыкновен­ных, что настоящие, несомненные фальсификации проходили в нем бесследно, зато и подлинное принималось иногда за фальшивое, как, например, находка брюк, которую я положительно отношу к числу неподдельных фактов на том основании, что эти брюки не имеют к делу никакого отношения и, следовательно, сочинять этот факт в сообществе с портными для Чхотуа не представляло ника­кого интереса. Я в таком виде представляю себе это происшест­вие: когда пошел таинственный розыск по всем направлениям по таинственному делу, преступлению, которое по своей обстановке, поражало соображение и ужасало будто бы своими размерами, всякий, кроме тех, которые явились добровольцами-сыщиками, ста­рался, сколько мог, не быть задетым, чтобы не попасть в какую-то прикосновенность с убийцами. Вот почему и Капанидзе с Мди­вани, из малодушия и трусости, промолчали о брюках, но когда дело пошло на суд, Шахнабазов прочел обвинительный акт, и ма­газинщики пораскусили, в чем дело и какое значение имеют брю­ки, всем им жаль сделалось, что, может быть, они напрасно повре­дили Чхотуа, они и предъявили в интересах правды брюки, но оказали Д. Чхотуа медвежью услугу потому, что их запоздалое поличное отвергнуто как плод их стачки с Д. Чхотуа. Оставим, впрочем, тот спор, который, по-моему, не более, как водотолче­ние. Допустим, что Д. Чхотуа соврал. Что же из этого следует по делу об убийстве? Разве суд заседает, чтобы судить о нравствен­ных грешках Д. Чхотуа? Предоставим это дело его беседе со свя­щенником на духу. Разве мы не знаем вралей постоянных, вралей без мотива, вралей, которые постоянно и без интереса врут. Никто же их еще не судил как за убийство. Мало того, вы, господа судьи, даже и относиться к этому вранью не можете, как отнесся бы посторонний человек, с осуждением и негодованием.

Вы долж­ны устранить это обстоятельство, как к делу не подходящее, на основании того, что вы слуги закона, вы судите по законам, а пре­следование обвиняемого только за то, что он врал, прямо против­но духу судебных уставов. В старой инквизиционной процедуре, где доискивались прежде всего собственного признания подсуди­мого, я понимаю, что искренность или неискренность подсудимого играли роль, и в числе улик преступления было то, что подсуди­мый делал на следствии разноречивые, а следовательно, ложные, или просто лживые показания. Но заметьте, что зато он мог быть оставлен только в подозрении, а лучшие постановления нашей ста­рой магистратуры направлены к тому, чтобы на такой факт не обращалось даже внимания. Вместо инквизиции мы дожили до процесса состязательного. Первое условие состязания — свобода действий, возможность употребления подсудимыми всех средств к оправданию без малейшего разбора; никто не может ему воспре­тить употреблять даже ложь и, summum jus — summa iujuria. В нашем новом суде отношение его к подсудимому таково — изви­ните за несколько тривиальные выражения: защищайся чем угод­но, ври сколько душе угодно, тем покойнее будет судье, что все вышло наружу, интрига не осталась скрытой. Судья будет судить не по твоим словам, которые, как слова заинтересованного, подо­зрительны, но по обстоятельствам дела, в число которых войдут факты дела, но не твоя ложь, но не твое поведение при следствии. В суде с присяжными показания подсудимого на следствии вовсе не читаются, таким образом остается неизвестным, как он защи­щался при следствии. Да если бы он врал и на суде, то ни один из представителей не оставит его, не будет объяснять присяжным, что­бы они на эту ложь не обращали внимания, а его предупреждать, что до истины можно добраться умом, помимо всех усилий подсу­димых затемнить истину и без вымучивания у него признания. В суде без присяжных есть другое средство против увлечения него­дованием, возбуждением ложью: мотивация приговора. Подсуди­мый, защищаясь, на что он имеет право, ставит отвод об алиби. Отвод этот, по несостоятельности, отвергнут; итак, следует, что подсудимый был на месте преступления в момент его совершения, был в доме Шарвашидзе. Да он этого и не отвергал, будут ли ему верить, что он уже спал, или поверим ли мы другим лицам, кото­рые будто бы от него слышали, что он читал газету, собираясь спать. Факт этот весьма сомнительный, так как в его комнате было темно, свеча не светилась, а без свечки не читают.

Во всяком случае, опровержение алиби не идет дальше того, что алиби не было; а превращать отвод алиби в самостоятельную улику преступления есть, по-моему, грубая логическая ошибка, принятие какого-то картонного доказательства за настоящее.

Я от­рицаю, как одно из грубейших заблуждений, умозаключение суда, что к нелепому предлогу, по мнению суда, подсудимый мог при­бегнуть, так как всякий юрист знает, что сгоряча, когда подсуди­мый, хотя бы и не виновный, попадает под суд, он наговорит вздору для себя же вредного короба с два, а суд должен будет установить связь между алиби и преступлением, а не гадать о це­ли, с какой кто врал. Цель была ясная, чтобы спастись от опасно­сти, кажущейся грозой, от каторжных работ. Мне тяжело даже отвечать на две последние улики против Чхотуа, до того они пред­ставляются натянутыми, на те два-три слова, которыми он обме­нялся с Габисония в ночь 22 июля, и на то, что он будто бы де­лал притворные поиски трупа у парома. Прислуга уже была охра­няема стражей под глазами Петренко, значит — заподозрена в убийстве. Д. Чхотуа оставался на свободе, но в него впивались жадные взгляды людей, уже заранее убежденных, что он убийца, и следивших с напряженным вниманием Гамлета в сцене с теат­ром, не изменяется ли он в лице. В эту минуту подсудимые пере­кинулись двумя-тремя словами по-грузински, которых никто не слышал и которых содержание осталось неизвестным. Может быть, со стороны Габисония было сказано: «За что нас арестовали, что нам делать? ». Может быть, Д. Чхотуа ответил: «Не унывайте, Держитесь как следует, говорите правду» и т. д. Обмен мыслей тотчас же был прерван Петренко, Колмогородским, Цинамзгваровым. Приведение таких улик доказывает, что нет веских, нет на­стоящих, когда платеж наличными производится выдачей таких кусков металла, которые совершенно лишены даже формы монет.

Еще красивее улика с паромщиком; со слов его, паромщика Кадурина, о том, что Д. Чхотуа стоял долго на берегу, — а может быть, он отыскивал глазами труп Нины,— потом вымыл руки, а может быть, и голову, как это делают люди встревоженные, когда желают успокоиться и собрать мысли; затем, вероятно, увидев его, Кадурина, лежащим на пароме, пораженный пришедшей ему в го­лову мыслью, он стал с горячностью расспрашивать, не видел ли паромщик утопленника. В бессвязности этих действий, происходя­щих от внутренней тревоги лица, суд усматривает явное притвор­ство, притворные поиски тела Н. Андреевской, о которой Д. Чхотуа известно было, что она не утонула. Чтобы вы сказали, госпо­да судьи, если бы родственник и ближайший наследник завещате­ля по закону стал доказывать недействительность завещания су­масшествием, а сумасшествие стал доказывать невозможностью, чтобы по духовному завещанию, он, наследник по закону, был бы устранен. Ясно, что здесь будет petito principii, верченье в беличьем колесе. Не то ли самое и здесь?

Вопрос о притворстве есть вопрос чисто психологический о том, что А. знал, что чего-то нет, и, несмотря на то, его искал. Если бы мы не знали по обстановке театрального представления, что мы присутствуем при воображаемых и симулированных действиях, то мы никак не могли бы решить, правду ли мы созерцаем или ложь; следовательно, и для решения вопроса, притворялся ли Давид Чхотуа, необходимо решить, что Н. Андреевская не утонула и что об этом знал Д. Чхотуа и несмотря на то ее искал. Но ведь и А. и В. суть факты искомые, еще не известные. Обыкновенно и в логике, и в математике идут от величин известных, чтобы определить не­известные. Здесь же от неизвестных идем к исследованию неизве­стных. Вот почему и получаются нелепые результаты. Лучшим опровержением улики о притворном искании трупа служат через несколько же строк следующие золотые слова суда, к несчастью, оставшиеся без применения, а именно, что наблюдения над состоя­нием духа подсудимого по обнаружении преступления произведены при таком тревожном состоянии духа самих наблюдателей, что лишены гарантии правильности сделанные ими тогда заключения. А тревожное состояние духа подсудимого не должно ли быть объясняемо не столько угрызениями совести, сколько может быть, что оно — следствие неловкого его положения, следствие устрем­ленного на него всеобщего внимания, высказываемого ему почти в глаза. Как жаль, что суд не остался верен этой правдивой мысли. Она, будучи последовательно развита, предотвратила бы массу ошибок, предварила бы смерть двух людей и долговременное со­держание других под стражей.

С уликами против Д. Чхотуа я кончил. Но есть еще другие подсудимые: брат Чхотуа, Габисония, Коридзе и Мгеладзе. Не явствует ли преступность, как каждого из них в отдельности, так и всех в совокупности, из улик, имеющихся против остальных подсудимых. Разберем эти улики, и прежде всего улики против Габисония.

У Н. Андреевской было три пары обуви: г) опорки, найден­ные у Куры, в) другие, которые она сняла, вернувшись вечером и раздеваясь, и с) которые были найдены Цинамзгваровым под кроватью П. Габисония. Относительно этих сапожек только из показания Цинамзгварова видно, что они были начищены, но не расследовано, какие были починенные и какие непочиненные, так как был сбит один каблук. Это расследование разрешило бы все спорные вопросы. Но именно в настоящем деле — бездна празд­ных исследований, тогда как важные пункты оставлены без вни­мания. Вот эти-то сапожки и задали работы следователю больше, чем мозольные кружки и брюки Д. Чхотуа. Как и когда они попа­ли к П. Габисония?

Это тайна между ним и Н. Андреевской. Ее не разрешили даже и показания матери, которые до того сбивчи­вы и противоречивы, что придется допустить: а) либо, что ее го­лова ослабела, б) либо, что показаний от нее добивались, приго­няя их к известному уже решению задачи. Так, 23 июля она по­казала, что Нина пошла вытряхивать пыль из платья. 28 июля она же показала, что Нина, уходя, сказала только слова: «Я ско­ро приду». Петру были отданы того же утра Ниной, без ее ведо­ма, сапоги для починки. В показании, данном 5 ноября в Одессе, говорится: Нина сказала, что сходит в кухню за полусапожками, которые дала утром вычистить повару. Наконец, 29 ноября Вар­вара Андреевская показала, что она не знает, давала ли Нина в день убийства повару или кому-либо сапоги для починки. Сопо­ставьте эти показания. Два из них, несомненно, ложны и, по всей вероятности, самоложное от 5 ноября, когда одряхлевшая мать в своем горе уверовала, что ее Нина мученица, что ее убили. Но это показание, очевидно, всего-то более и было наруку обви­нению как средство доказать, что, взяв сапожки для чистки утром, Габисония не возвратил их вечером, чтобы заставить барышню придти в кухню, где ее ожидала засада. Все усилия были направ­лены к тому, чтобы доказать, что сапоги были даны для чистки, но не для починки, и, следовательно, к разрушению показания Габисония о том, как он отдавал сапоги, брал их назад, оставлял их у пурзчика и т. д. Я не в состоянии разбирать всю эту длин­ную и, главное, бесполезную историю. Она, по-моему, разрешается очень просто тем, что не мог же Габисония рассчитывать, что ба­рышня потребует чистые сапоги в десять часов ночи, потому что, во-первых, барышня никуда не собиралась, во-вторых, что барыш­ня имела другие сапоги, которые скинула; наконец, в-третьих, ба­рышни обыкновенно не ходят в кухню, а зовут людей, и как ни неохотно служила Андреевским чужая прислуга, а все-таки на зов эта прислуга должна была явиться. Я главным образом обращу внимание палаты на то употребление, какое суд сделал из обстоя­тельства о ботинках, столь же идущего к делу, как берлинский Конгресс или события в Америке к улике виновности Габисония в убийстве. Габисония, значит, и теперь старается скрыть истину о сапожках, а если он старается скрывать, то для того только, что­бы отклонить подозрение, а кто старается отклонить подозрение — тот уже виноват. Гораздо было бы прямее вместо всех этих логи­ческих хитросплетений, имеющих вид софизмов, поставить ребром вопрос, носил ли Габисония сапоги в починку, и разрешить его осмотром самих сапог. Но сапог-то и нет. За неимением же сапог, имеется записанное в протокол показание Ив. Сумбатова, говорив­шего, что он заметил башмаки под кроватью Габисония, что он рассматривал их — башмаков теперь нет между вещественными доказательствами — и что он заметил новую полосу на каблуке. Починка, по словам Сумбатова, была свежая, и потому он убедил­ся, что Габисония говорит правду.

Вторая улика против Габисония заключается в том, что когда исчезла Н. Андреевская, когда исчезновение это огласилось и пришло даже много посторонних посетителей, в том числе Цинамзгваров, Сумбатов, Туманова и другие, то сходившие на площадку глядя сверху вниз, видели на обрыве человека с обвязанной голо­вой, кто говорит тряпкой, как, например, Варвара Андреевская, кто — башлыком, и этот человек внимательно следил за наблюда­телями, а когда его заметили, удалился в кухню. Человек этот ока­зался П. Габисония. Он говорил, что его трясла лихорадка. Его словам не хотели верить: он, дескать, притворяется больным. Наконец, и само странное его любопытство обличало его в пре­ступлении. Говорили, что он притворяется больным, хотя в скорб­ном листе значится, что он страдал давнишней лихорадкой. До­вольно взглянуть на этого исхудавшего человека, чтобы убедить­ся, насколько его жизнь сильно подточена сифилисом и кавказ­ской болезнью. Говорят, что он интересовался розысками, и ста­вят это ему в вину. Но, господа судьи, ведь это делает Цинамзгваров, который лично не знал Андреевскую, а так заинтересовал­ся сам, что и следствию-то доставил половину материалов. Спро­сите себя, неужели никто из вас, узнав, что случилось по сосед­ству что-то необычное, не пожелал бы поглядеть на это зрелище.

Но венец всех улик — в искусстве строить предположения смелые до невозможности, более тонкие, нежели паутинная сеть, это царапина над правым соском у П. Габисония, открытая 14 августа, следовательно, через три недели спустя после происшест­вия, на таком месте тела, которое я отношу к секретным, потому что не только в высшем классе, но и в простонародии на Кавказе никто этого места не обнажает; даже у русского мужика оно спря­тано под рубашкой, а у здешних — под рубашкой, архалуком и черкеской. Исходя из слов доктора Маркарова, что ранка эта могла быть отнесена ко времени, когда совершено преступление, то есть к 22 июля, суд связал эти два факта и вывел заключение, что царапина могла быть причинена Габисонии во время ссвершения убийства, но ставит между этими словами маленькую, ни­чтожную на вид частичку только: царапина только и может быть причинена Габисония при совершении убийства. Сказав это, зна­чит вывести заключение не о возможности, а о достоверности, то есть что Габисония при совершении убийства исцарапан. Позволь­те мне этот замечательный образец логики пояснить примером: 12 октября 1877 г. много людей ранено за Дунаем, под Горным Дубняком.

Я тоже, положим, к этому времени порезал себе руку. Рана по времени совпадает со сражением при Горном Дубняке, из чего я вправе составить предположение, что я мог быть ранен под Горным Дубняком, но, вставивши частичку только и утверждая, что я только мог быть ранен под Горным Дубняком, выйдет, сле­довательно, в результате, что я в самом деле ранен под Горным Дубняком, за что и могу претендовать на получение военного ор­дена Георгия четвертой степени. Но возвратимся к Габисония. Если он, действительно, изранен при убийстве Н. Андреевской, то как же рука ее туда попала и как на самых этих нежных руках не было следа того, что они рвали черкеску, верхнюю рубаху и до­брались до самого соска. В скорбном листе записано, что есть ранки у Габисония также и на руке, на противоположной стороне голени, в двух местах две ранки. Я удивляюсь, как не отнесены они тоже к убийству и не приписаны руке Н. Андреевской. Все же эти улики, вместе взятые и уничтожающиеся при строгом ана­лизе, доказывают только, как мало постигается у нас вообще, что такое улика в преступлении и как искусственный подбор как бы улик, псевдоулик, лишь бы их было много по счету, вполне доста­точен для осуждения людей, хотя бы в их действиях не было ни­чего, имеющего какое бы то ни было отношение к преступлению, кроме их случайной близости по времени и месту к преступлению, еще не доказанному, но предполагаемому совершившимся.

За Габисония стояли в категории прислуги Зураб Коридзе и Иван Мгеладзе, оба умершие, оба подлежащие и упоминанию, и разбору ныне с одной лишь стороны, не признались ли они в прямом и непосредственном участии в преступлении и не усили­вает ли их участие подозрения, падающего на остальных. Иван Мгеладзе убил большую злющую собаку и запер остальных. Если предположить, как должен был действовать суд, что оба эти дей­ствия совершены по приказанию Д. Чхотуа, то затем участие Мге­ладзе, видимое и доказанное, сведется до нуля. Если, не получив приказания, он запер собак в сторожку, то и в таком случае я уже доказал, что это обстоятельство безразлично; кроме того, оно опровергается показаниями Тумановой, что собаки не были за­перты.

О Зурабе Коридзе, появившемся первым после исчезновения Н. Андреевской, есть два совершенно противоположных обстоятельства в показаниях В. Андреевской, с которыми, по причине, уже рассмотренной, должно обходиться очень осторожно.

В показании от 25 июля В. Андреевская говорит: «Я стала звать Нину, потом позвала Зураба, Зураб крикнул «сейчас» и с полчаса не являлся; после чего явился и сказал, что раздевал Д. Чхотуа».

В показании 29 июля она говорит: «Через четверть часа, по­сле ухода Нины, услыхав треск в коридоре, я крикнула Зураба, он ответил «сейчас» и пришел через полчаса, когда огарок уже догорал. Я приказала ему убрать огарок и принести свечку».

По показанию ее 9 ноября, она говорит: «Я вышла в коридор, с удивлением увидела свечку на полу у двери и услышала при­ближающиеся шаги из комнаты Д. Чхотуа. То был Зураб, шед­ший босиком».

Разницы малехонькие, но они существенны. Это обстоя­тельство о сапогах наводит на мысль, что сапоги были мокрые, когда барышню топили. К счастью, мокрых сапогов нигде в доме не оказалось, а простонародье, как во всем свете, так и здесь, лю­бит ходить босиком; что же касается до места, где В. Андреевская встретилась с Зурабом, то его откровенное признание: «Я иду от Чхотуа», — разом упрощало вопрос. Нет, нужно было, чтобы Зу­раб не сам сказал, что его накрыли возвращавшимся от Чхотуа, и вот почему во втором показании его заметили в коридоре.

Так или иначе Зураб мог раздевать Чхотуа, а так как против него нет никаких других данных, кроме вымученного признания средствами, которые осудил окружной суд, то я не сомневаюсь, что за полным отсутствием данных о мере участия Зураба Коридзе, вы, господа судьи, если бы его судили, то тотчас же и оп­равдали бы его.

Остается оправданный Николай Чхотуа, которого несчастье заключается в том, что он жил в доме Шарвашидзе и, по-видимому, спал в момент, когда Н. Андреевская пропала. Говорят, что в последнем слове он сказал: «Господин прокурор во всей своей речи обо мне не упомянул ни слова, что же мне после того гово­рить в мою защиту? ». Свобода, которая выпала на долю Николая Чхотуа, оспорена апелляционным протестом товарища прокурора. Первый раз суд сказал: убийство совершено через домашних, но кем, нет никакой возможности выследить и указать прямо на одну какую-нибудь личность. Совершено с участием домашних, следо­вательно, нужно привлечь к суду всех домашних без изъятия. Если Д. Чхотуа подговорил слуг, то тем более он должен был подговорить брата. При этом по последним показаниям В. Анд­реевской, Николай Чхотуа слишком скоро выскочил из комнаты и к тому же одетый, на зов Варвары Андреевской, следовательно, он притворялся, следовательно, он знал и участвовал по предва­рительному с ними соглашению.

Вся система доказательств состоит в ссылке на отвергнутые судом вымученные и купленные сознания Мгеладзе и Коридзе, которые я теперь обхожу, предо­ставляя их себе рассмотреть потом, когда, разобрав и установив историю происшествия, я перейду к истории возникновения ска­зок, легенд и иных фальсификаций происшествия. Теперь я имею дело только с показаниями В. Андреевской, но прежде всего я должен повторить, что показания ее раздваиваются по некоторым интересным пунктам и что сторонам приходится либо выбирать любое, либо отвергнуть все, как противоречивые и не проверен­ные на суде, следовательно, заставляющие предположить либо о слабых умственных способностях, либо о внешнем давлении без всякой возможности восстановить ныне истину.

29 июля В. Андреевская, не упомянув о пожаре, показала, что она стала звать Нину и пошла с Зурабом искать ее к саду. «Мы разбудили Николая Чхотуа (в нижнем этаже возле кухни), который, по-видимому, спал в то время. От этого крика проснулся (в верхнем этаже) Д. Чхотуа и спросил: «Что такое? ». Потом оделся, побежал весь взволнованный». Между тем в показании 5 ноября она говорит: «Около восьми с половиной часов Нина пришла со двора, сказав, что пожар вспыхнул где-то, что на по­жар будто бы смотрели Николай Чхотуа и прислуга. Через час, следовательно, в девять с половиной часов, у Николая Чхотуа свеча уже не горела; я не входила в комнату, я стояла вне (не смотрела же она сквозь щель в комнату молодого человека), я только втолкнула Зураба со свечой, Чхотуа сделал вид проснув­шегося, но он проснулся быстро; я не верю, чтобы он спал, я не знаю, как он был одет (не спал же голый?), был ли он прикрыт одеялом; не знаю, что он надел, надел ли он сапоги (следователь­но, был, может быть, бос). Когда он вышел на двор, то отвори­лось верхнее окошко, в белой рубашке высунулся Д. Чхотуа и спро­сил: «Что такое? ».

Известно, как неблагоприятны для подсудимых последние по­казания Варвары Андреевской в сравнении с первыми, и как объяснять их, давлением ли извне, системой ли допросов или убеж­дением, мало-помалу проникшим в душу старушки, что дочь ее убита, убеждение, которого она сначала не имела. Но даже и в этом допросном пункте, кроме субъективного «мне не верится, чтобы он спал», не сказано ничего далее о сне, которого она и не могла, стоя вне комнаты, наблюдать, а выходит, что Н. Чхотуа, вероятно, был бос, в белье лежал под одеялом, следовательно, в положении совершенно противном тому, какое изображено в про­курорском протоколе. Если бы за час до исчезновения Н. Анд­реевской Николай Чхотуа и смотрел на пожар, то и это еще ниче­го бы не значило; но, господа судьи, заметьте, что его наблюдения за пожаром ничем не подтвердились.

Записаны слова Н. Андреев­ской: «Матушка, подите, посмотрите на пожар, Н. Чхотуа отправился смотреть на него», — вставка странная: с какой стати то обстоятельство, что Н. Чхотуа смотрел на пожар, могло повлиять на В. Андреевскую, чтобы и она пошла посмотреть на пожар. Это один из тех позднейшего происхождения узоров, которыми рож­дающаяся легенда старалась сшить расползающиеся свои эле­менты, из которых выкраивалось исподволь и постепенно обвине­ние. Но из этого материала здание не выстраивается, как не вы­страивается дом из пуха или канал из масла. Допустим, что Н. Чхотуа притворялся, что он залез в подушку, чтобы не быть при совершении или после совершения ужасного события. Судите его, но судите по закону. Но закон обойден, как будто он вовсе не известен обвинителю, и я невольно задаюсь вопросом, известно ли обвинителю, что в преступлении, совершенном несколькими лицами сообща, нужно прежде всего, по 11 статье Уложения, пред­варительно решить, было ли это преступление совершено скопом, без предварительного соглашения, или по предварительному со­глашению? Вопрос этот не разобран, хотя и решен без всяких мотивов в последнем смысле. Но в таком случае нужно сделать переборку всех участвующих и, только подводя подсудимых под известные категории, казнить их по мере участия в преступлении, как сказано в заголовке перед 117 статьей. Куда же прикажете отнести подсудимых, как того требует 13 статья, не говоря уже о Д. Чхотуа, которого вы зачисляете и в зачинщики, и в подстре­катели, и, вероятно, в физические виновники? Он, конечно, атаман целой разбойничьей шайки. Но остальные? Габисония участвовал тем, что у него болела голова и что он оцарапан. Но участвовал ли он в совершении преступления или в сокрытии следов его? Н. Чхотуа участвовал только тем, что влез в подушки и лежал прикрытый одеялом. Кого он подстрекал? Какой он мог иметь к совершению преступления мотив? Откуда видно, что он физи­чески участвовал? Предложение, что Д. Чхотуа, завлекая домаш­них, завлек, быть может, и брата, оказывается фальшивым и не­верным, именно потому, что всякий любит брата и, задумав пре­ступление, не втянет, а напротив, из любви выгородит его, тем более, что в физическом его участии не было необходимости, вви­ду и трех человек прислуги, и неопределенного, быть может, сотен­ного числа таинственных незнакомцев. Чем он помогал приготов­лению к преступлению, чтобы быть отнесенным в сообщники? Имел ли он один достаточную силу, чтобы помешать преступле­нию? Следовательно, может быть, он отнесен к разряду попусти­телей? Что он укрывал, чтобы можно было его отнести к разряду укрывателей?

Самое большое, что его могло постигнуть — это под­ведение его по 15 статье Уложения под категорию недоносителей о преступлении, уже содеянном, но тут сам закон, а именно статья 128, как Архангел, становится на его страже и прикрывает его своими крыльями. Наказаниям за недонесение о содеянном преступлении не подвергаются недонесшие родители на детей, дети на родителей, супруги на супругов, родные братья и сестры на род­ных братьев и сестер. Преследуя всех виновных, и в том числе Н. Чхотуа, без разбора, без разделения на категории, без меры вины, обвинение поступает суровее, чем по горским адатам (обы­чаям). По этим адатам только определенное число домашних де­лается за убийство ответственным.

Обвинение же требует выдачи головой всех домашних без исключения, отчего же и не тех собак или щенков, которые тоже обнаружили некоторое участие в преступлении тем, что не лаяли в вечер 22 июля?

Я разобрал все доказательства события преступления; их нет. Самое большое, что можно извлечь — это двоящееся предположе­ние: может быть, утонула, может, утоплена; мало вероятности, чтобы была удавлена и брошена в воду. Я разобрал прикосновен­ность к злому делу; если оно было творением рук домашних, то оказывается, что никто из них не прикасался, что связь их с пре­ступлением основана только на том, что они домашние. Но в деле преступления, даже доказанном, есть еще нечто третье, кроме мерт­вого тела да и движения рук убийц, а именно та душевная пру­жина, которая приводила руки в действие, сердечное побуждение, первоначальный импульс, мотив. Для полной ясности дела необ­ходимо, чтобы существовали все три элемента, обнаруженные или намеченные, и при отсутствии которого либо из них дело — точно статуя без головы, или без рук, или без туловища. В крайнем случае, субъективный человек, по скудности средств познания, доволь­ствуется двумя, когда может догадываться о существовании треть­его. Внешняя сторона дела раскрыта: есть убийство, есть физиче­ский виновник, действовавший в состоянии вменяемости, тогда нужно предположить, что он имел цель, потому что только сума­сшедшие действуют без достаточного основания, а меньше всего беспричинность может быть приписана воле. Всего чаще случает­ся в суде уголовном, и притом в суде с присяжными, вести мост воздушной аркой между дослеженным фактом убийства и несом­ненными мотивами и делать заключение о неведомом преступнике. Наконец, бывает, и это еще рискованнее, когда предполагаемый убийца похваляется, что он убил своего явного врага, на нем най­дены царапины и ссадины, обнаружено окровавленное платье предполагаемого убитого.

Убийца осужден, но во всех уголовных летописях вы найдете случаи, что такие убитые воскресали, и в старой практике выработалось даже правило не обвинять без на­личного corpus delicti.

Во всяком случае мотив все равно, что улика, клетка и сердце состава преступления. Мотивы должны быть хотя бы отмечены; в приговоре должна быть, по крайней мере, указана их возмож­ность, следовательно, вероятность того, что, хотя не раскрытые, они существуют. Приговор суда о мотивах даже не заикнулся, он просто обошелся без них. Он просто нам дал постройку преступ­ления без грудной клетки и сердца, как будто бы так и следует быть, так что по их недостатку мы должны обратиться к обвини­тельному акту, которого намеки, должно быть, не подтвердились, коль скоро не вошли в приговор.

Какие же мотивы подходят под предлагаемые действия под­судимых? Даже в обвинительном акте нет никаких.

Предполагают, что Н. Чхотуа был увлечен старшим братом, хотя упускают из виду, что брат-то и должен был помешать ему втягиваться без нужды в дело убийства. Остается Давид Чхотуа. Из двух мотивов, только и возможных в настоящем случае: коры­сти и злобы, прежде всего отпадает корысть. Н. Андреевская не была ограблена, одна или две вещицы с медальоном или остались на дне реки, или пропали у рыбаков. Смерть ее никому матери­альной выгоды не доставила, кроме как стоявшему вдали от всех действовавших лиц и жившему тогда в Одессе брату ее Констан­тину. Итак, злоба, но спрашивается, за что? Занимаясь геологией в Петербургском университете, сам кавказец, Д. Чхотуа приехал в 1870 году в Одессу и стал вхож в полукавказский дом бывшего доктора при князе Воронцове, женатого на княжне Тумановой и породнившегося с Орбелиани. Знакомство началось еще при жизни Э. Андреевского. В доме этом он был принят точно родной после женитьбы на одной из Андреевских его молочного брата Шарвашидзе. Его отношения с бойкой, живой, имевшей много мужского, решительной и занимавшейся естественными науками Ниной были милые, дружеские. В 1872 году умер Эраст Андреев­ский. Сестрам достались дом и другое имущество на Кавказе, которое с 1872 года по 1876 год оставалось в нераздельном вла­дении сестер, но приносило мало дохода, потому что нельзя было подыскать умелых и добросовестных управляющих. Не оправдал доверия Анищенко, не поправил дела Вейсенфельд, тогда Шарвашидзе и упросил Д. Чхотуа взять на себя управление имением. Человеком добрым его называл еще покойный Андреевский. Управляющий он был неважный.

Но если в нем не видать каче­ства управляющего, то, с другой стороны, те даже, которые назы­вают его скупым, говорят, что он был честный человек и даже честнейший, как отозвался о нем редактор газеты «Дроэба» С. Месхи.

Во всяком случае, он был свой, верный человек и за управле­ние наследством, которое, по словам Анчабадзе. стоит более 200 тысяч рублей, брал всего 600 рублей, а потом, по предложению Шарвашидзе, 1200 рублей в год.

Будучи приглашен на это место, Чхотуа бросил Петербург, заключил условие в ноябре 1874 года, но стал управлять имением с апреля 1875 года. Таким образом, управлял год до давно желан­ного и предвиденного момента раздела.

В целом в разделе этом он был лицом, являющимся только ради церемоний для приложения к акту своей подписи. Раздел условлен был заранее еще в Варшаве, когда мать с дочерью посе­щали жену Шарвашидзе. Надобно было предварительно заложить имение, потому и выслана была доверенность некоему Мирзоеву, который, по словам Шарвашидзе, и оценил дом в 22 тысячи руб­лей. Но Мирзоеву было некогда, вследствие того была дана дове­ренность на имя Давида Чхотуа, посланная в письме Н. Андреев­ской из Одессы. Письмо это замечательно. Она, между прочим, пишет: «Это в сущности одна формальность, потому что мы в Одессе согласились на полюбовный раздел». Доверенность эта служила только для предварительных действий, потому что когда Варвара и Нина Андреевские приехали 29 июня и остановились в гостинице «Европа», то составить раздел на основаниях, пред­ложенных в Варшаве со стороны Шарвашидзе, взялся Анчабадзе, а со стороны Н. Андреевской их старинный 65-летний знакомый Оников. Соглашение состоялось и относительно дома, по оценке Мирзоева, и относительно имений. Шарвашидзе дал Нине вексель в половину стоимости дома, а именно в 11 тысяч рублей. Вексель был изорван потом братом ее, Константином. Представителями сторон были Филков и Анчабадзе. Облечь полюбовный раздел в форму третейского приговора упрошен был некто Виссарион Гогоберидзе. Анчабадзе и Оников составили две равные части. Подававшему чай лакею Оникова, Леванидзе, приказано было, позвать мальчика с улицы для вынутия жребия, и жребий вынут: на долю Нины выпал лес в Дрэ, в котором производилась уже рубка по распоряжению Шарвашидзе и Чхотуа. По словам Ал. Сулханова, Оникова и Гогоберидзе, когда жребий был вынут, то Нина сказала Шарвашидзе: «Георгий, ты хотел лес, поменяемся», — но Шарвашидзе не принял этого предложения.

Это обстоятельство рассеивает все выводы, основанные на лакейских соображениях Леванидзе, о том, что Шарвашидзе не был доволен, не допил чай и уехал.

Они опровергаются и тем, что Нина и Шарвашидзе оста­лись в дружеских отношениях, которых я еще коснусь. Как только раздел совершился, надо было приостановить рубку леса в Дрэ; новая владелица, входя во все свои права и, видимо, наслаждаясь их пользованием, поехала на место, созвала крестьян и в присут­ствии их, а также Д. Чхотуа и Сулханова, племянника Оникова, заявила себя владелицей, указала на Сулханова, как на нового управляющего и как на человека, к которому с тех пор они долж­ны обращаться со своей нуждой и со своими требованиями. При этом случае, рассказывалось Сулхановым, что Д. Чхотуа был ску­чен и побледнел; по словам Баграта-Швили, он метал на Сулханова столь злобные взгляды, что Баграта-Швили опасался за жизнь Сулханова и держал ружье наготове.

Я не придаю этим показаниям сулхановским никакого значе­ния потому, что факт наблюдения, может быть, явился у Сулха­нова ретроспективно. Он трудно констатируется; так могло Сулханову показаться; что касается Баграта-Швили, то он, как видно, по своему судил об отношениях людей образованных и притом так мало понимал, в чем дело, что принимал все время Д. Чхотуа за Константина Андреевского, на которого опять незачем было бро­сать гневные взгляды, да притом гневных взглядов никто не за­мечал, кроме него. Ни сам факт, ни его формы не оправдывали ни в малейшей степени предположения, чтобы Д. Чхотуа мог быть недоволен назначением нового управляющего. По рассказам оче­видцев, Н. Андреевская не сказала никаких обидных слов и не сделала обидных намеков для Д. Чхотуа. Назначение же нового управляющего было существенно важно и практически необходи­мо, как для того, чтобы отметить перемену порядка, разницу ста­рого от нового, так и для того еще, чтобы дать волю своему доб­рому и благородному сердцу, привлечь к себе крестьян и провоз­гласить программу целой новой помещичьей политики. Дело в том, что, по показанию, весьма вероятно, свидетеля объездчика-осетина Алексея Текеля-Швили, на этом имении лежал отцовский грех. Эраст Андреевский заставил крестьян до их освобождения подпи­сать прошение, в котором они назывались «хизанами». Вследствие этого они не получили надела. Конечно, исправить зло не было возможности при общем владении, но первым делом Н. Андреев­ской было объявить, что они получат землю.

Минута была тор­жественная и сильно могла растрогать присутствовавших, вот по­чему мог побледнеть Д. Чхотуа. Что Н. Андреевская делала кре­стьянам заявление по необходимости своего положения, а не для того, чтобы кольнуть Д. Чхотуа, и заявление не могло быть пони­маемо как только в виде действительной необходимости и со сто­роны самого Чхотуа, что я заключаю из того, что и новый управ­ляющий не был человек окончательный. Сулханов, племянник Оникова, им рекомендованный, был взят на время; это несомненно из письма, найденного на столике Н. Андреевской и писанного ею утром 22 июля к своему учителю Иосифу Васильевичу Романов­скому, управляющему одесским домом. «Может быть, мой пове­ренный Сулханов (назначенный на прошлой неделе) окажется также честным человеком; до сих пор он очень старателен. Но вы все-таки приищите надежного грузина. Мы с маменькой только на вас можем полагаться». Был ли смысл менять Д. Чхотуа на Сулханова, а вместе с тем выписывать нового управляющего от Рома­новского; очевидно, практичнее было подождать нового, оставив управление при Чхотуа. Нельзя было не переменить в одном толь­ко случае, если бы сам Чхотуа отказался. Есть обстоятельства, делающие этот отказ фактом, почти несомненным, и прежде всего слова Сулханова, который говорит, что отношения между Н. Анд­реевской и Д. Чхотуа были самые вежливые. Д. Чхотуа сам отка­зался от звания управляющего, чтобы не навлечь на себя нарека­ний из боязни, чтобы к нему не отнеслись недоверчиво. Не пове­рите Сулханову, так поверьте матери. В этом деле как бы условлено брать из ее показаний только то, чем она обвиняет, а не то, чем она оправдывает Д. Чхотуа. Между тем в показании 28 июля она говорит, что у Нины никакой неприязни к Д. Чхотуа не было. Чхотуа никогда не выражал желания быть управляющим имением Нины; притом он ничего не знает в деле управления. В настоящем деле нет ни малейшего указания на то, чтобы он напрашивался. Единственный свидетель в этом роде — лесной сторож Коваль­ский, слышавший это от не подтвердившего ссылки лесника Геор­гия Модебадзе. Я потом объясню происхождение этой сказки. Между сторонами, может быть, все обошлось бы без всяких объяс­нений; случилось то, что бывает между короткими и хорошими знакомыми, из деликатности они не станут друг у друга одол­жаться, друг к другу наниматься, чтобы не испортить своих хоро­ших отношений. Вне деловых отношений, не подающих повода к злобе и даже к размолвке, не обнаружено ни малейших поводов к неудовольствию, ни малейшего намека, на котором можно было бы построить роман отвергнутой любви. За неимением личного мотива стали подозревать, что Д. Чхотуа есть только ширма, что за ним действовали другие темные силы.

Два тома дела посвяще­ны обследованию в Кутаисе, что ел, где был, о чем разговаривал Шарвашидзе со своим поверенным Анчабадзе. Они не были при­влечены к делу в качестве обвиняемых, но я полагаю, что гораздо лучше положение подсудимых, нежели людей, относительно кото­рых следователем дается предложение кутаисской полиции узнать, между какими лицами вращался Шарвашидзе и не готовился ли он послать в Россию убить своего шурина К. Андреевского, или которых составляется постановление, что для окончательного убеж­дения в виновности Шарвашидзе и Анчабадзе в убийстве не до­стает только телеграмм их к Д. Чхотуа. Между тем и телеграммы налицо, и все-таки первоначальное убеждение в убийстве остается под спудом. Пришлось признать, что Шарвашидзе не мог иметь ни малейшего интереса в смерти Н. Андреевской, так как не жена его наследовала по закону все ее имущество, а брат ее Констан­тин, что досужие предположения о том, что Шарвашидзе нечто вроде того шейха, который во время крестовых походов посылал на Ричарда Львиное сердце и Филиппа Августа своих убийц, не внесены даже в обвинительный акт. Бессилие и нищета этих предположений не помешали помещению в обвинительном акте несколь­ких парфянских стрел, пущенных вслед убегающим всадникам, не сказано, что подозрения не подтвердились, а замечено только, что не добыто данных к возбуждению обвинения и не открыто, к не­счастью, надлежащих улик, как будто бы есть место каким-либо уликам, когда признается, что смерть не могла принести пользы и что не могло быть более интимных отношений, как те, которые существовали между Ниной и ее зятем. Она умерла, когда не об­сохли еще чернила на письме ее, которое она должна была в де­вять часов утра следующего дня отправить в Кутаис с Д. Чхотуа. Она пишет: «Дорогой Георгий!..». Далее она пишет, что купила место на дом и была страшно рада.

Я полагаю, что тем можно и покончить главу мотивов пре­ступления. Нигде, ни в ком не обнаружено никаких мотивов, да их и не было. События 22 июля развертываются перед нами про­сто, естественно, прямолинейно, словно хронологически они укла­дываются в следующем порядке.

Перед нами носится яркий, живой, рельефный образ женщи­ны, молодой, исполненной жизни и силы, имеющей все задатки долгой, счастливой жизни, полезной для себя и для других. Хотя грузинка по матери, Н. Андреевская по складу ума, наклонно­стям, закалу характера в полном смысле русская женщина, в луч­шем смысле слова, сама во все вникающая и решающаяся на деле; самостоятельно.

Свидетель Меликов привел, между прочим, на суде ее слова, сказанные Анчабадзе: «Я русская женщина, люблю, чтобы все делалось прямо, оканчивайте ваши акты, потом я поеду и подпишу». Это была притом русская женщина новейшей форма­ции, бойкая, веселая, резвая, смелая, с широким умственным гори­зонтом, не знающая пределов. Она любила Бокля, читала Дарви­на и Геккеля; по словам Варвары Тумановой, знала медицину. По словам студента Донаиани, знавшего ее с 1868 по 1870 год, занималась женским вопросом, мечтала о докторстве и о путеше­ствиях, рассказывала живо, огненно, с увлечением, одевалась чрез­вычайно просто, даже неряшливо, с мужчинами становилась тот­час на товарищескую ногу, была резка, отважна, по выражению Варвары Тумановой, говорила, смеясь, что трусят одни бабы. При таких условиях понятно, что она подчинила себе всех окружаю­щих, что она вполне подчинила себе мать. По словам Тумановой, мать все делала по воле Нины еще в бытность их в 1876 году в Кисловодске. При этих смелых полетах в область мышления, живом и трезвом рассудке, стремление к реальному, при резкости и в манерах,— полное отсутствие, или, по крайней мере, полное подчинение чувственности, похоти и того, что называется плотским инстинктом.

Она другая Диана, она между женщинами другой Карл XII. О ней говорит Шарвашидзе: «Она была чужда всякого романтиз­ма». О ней все говорят, что она никого, что называется не любит; она смеялась, когда говорили о любви, это говорит Донаиани. Она говорила домашним, что никогда не выйдет замуж. При этом пугливом целомудрии, при этой стыдливости, мешающей ей обна­жаться при сестре и матери, при этом крепком уме и закаленном характере, трудно было и выйти замуж, ей трудно было подыскать человека, которого превосходство она бы признала и потому к нему привязалась. Н. Андреевская выходила из ряда женщин, но и ред­кий мужчина был бы ей парой, его бы надо было со свечой поис­кать.

Деловитость Н. Андреевской проявилась и в разделе. Она дает для формы доверенность, но условия продиктованы ею лично и сделка совершена толково, расчетливо, с полным пониманием своего интереса. После раздела Нина, со свойственной ей принци­пиальностью и со сметкой, стала приискивать себе управляющего, за отказом Д. Чхотуа, бывшего управляющим, что нисколько не возмутило добрых ее отношений к братьям Чхотуа. По познаниям и происхождению, она не могла не относиться к Д. Чхотуа, как к человеку своего общества, и конечно, не могла разделять ретро­градных предрассудков своей матери: «Какое же они нам обще­ство, они служат на жалованьи?».

Еще в бытность Шарвашидзе в Тифлисе, он предложил Андреевским переехать в свой дом, но они не переехали, боясь стеснить его. После отъезда Шарвашидзе, они вдруг воспользовались приглашением и переехали по инициа­тиве Нины. Это утверждает прямо В. Туманова, это утверждает и мать, объясняя переезд так: Нине, которая любила все устраи­вать и укладывать, пришла мысль наклеить ярлычки на вещи в доме Шарвашидзе, ей принадлежащие. Положение в доме оказа­лось не очень удобное не потому, чтобы Д. Чхотуа не был преду­предителен, но по недостатку подходящей прислуги. На всем све­те прислуга такова, что родственники господ для них люди чужие, которым служат они нехотя, если не ублажат их подарками, а мать и дочь — женщины расчетливые. Какая притом прислуга из неук­люжих абхазцев или осетин могла быть годна для дам такого об­щества и воспитания, к каким принадлежали Андреевские? Какая горничная — Зураб Коридзе, двигающийся медленно как авто­мат. Зураб Коридзе, который скажет флегматически «сейчас», и ждешь его потом минут десять или двадцать? Обе дамы от этой прислуги требовали весьма малого, сами выливали горшки, не обедали дома и, разумеется, имели в виду пробыть здесь наиболее короткое время, затем уехать; их пребывание имело характер слу­чайности, думалось, уедут через день, через два. А задержали их случайно появившиеся одно за другим обстоятельства. Ездили в Каджоры в фаэтоне, в сопровождении Габисония. По показанию свидетелей Тохадзе и Хидакова, Нина ездила в лес Дрэ и обеща­ла хизанам, что их судьба будет устроена; наконец, была извест­ная покупка в Тифлисе места под дом, по предложению Сулханова, о чем писала Н. Андреевская в письме к Шарвашидзе. Об этой новой затее, задержавшей именно еще на некоторое время Нину, не мог знать Д. Чхотуа, ездивший с Андреем Николаевым 20 июля « возвратившийся 21 вечером из Дрэ. 21 он вернулся, а 23 дол­жен был ехать в Кутаис, к Шарвашидзе, везти отцовскую шаш­ку, починенную в Тифлисе.

У него в промежутке поездок только и было полтора дня, в течение которых он узнал о предстоящей покупке земли. Он пред­полагал ехать в Гори. Он думал, что они уехали. Их обыкновен­ное времяпрепровождение было следующее: утро они проводили дома, в три часа пополудни отправлялись обедать в гостиницу, возвращались в семь часов вечера домой, пили чай, потом дамы запирались у себя и просиживали по городскому современному обычаю часов до двенадцати и до первого, между тем, как при­слуга спала мертвым сном уже в половине десятого или в десять часов и даже не светился огонек в коридоре. Так как даже за естественной нуждой дамы не выходили на двор, то устроение за­сады, без вызова их из комнаты, было немыслимо; вызов без мо­тива — тем паче.

Подстроить нельзя было эту засаду так, чтобы попала в руки жертва, потому что ее прогулка ночью была такая случайность, на которую никто из домашних не мог рассчитывать.

День 22 июля прошел тем же порядком, но с некоторыми осо­бенностями, которые только и могут быть удостоверены показа­ниями Варвары Андреевской, данными ею 23 и 28 июля. 22 был день рождения матери Варвары Андреевской. Дамы уехали туда в одиннадцать часов, видались с Тумановыми, причем Нина обе­щала, по словам Тумановой, подойти в десять часов к забору «Кружка». Заезжали к Бебиеву заказать лимонаду, обедали в три часа в гостинице «Кавказ», потом пробыли до семи часов у тетки, Орбелиани; к восьми часам, уже напившись чаю, приехали и, за­став Д. Чхотуа одного, так как Н. Чхотуа ездил кататься в Муштаид, отказались от предложенного Д. Чхотуа чая. Нина разде­лась, узнав от Д. Чхотуа, что он едет, написала письмо к Шарва­шидзе, которое намеревалась передать утром; посидела некоторое время, а именно до восьми с четвертью часов с В. Андреевской. В восемь с половиной часов ушел Д. Чхотуа, но минут через де­сять явился Николай, посидел на террасе тоже минут десять, вы­пил чай, от которого отказались дамы, но который был заготов­лен к обычной поре прислугой и подан Зурабом. Затем прошли еще полчаса, в течение которых Нина несколько раз входила и выходила. В этот промежуток времени апелляционный протест вставляет, на основании показания В. Андреевской от 5 ноября, слова Нины: «Пойдем, матушка, посмотреть на пожар, смотрят Н. Чхотуа и вся прислуга», — как доказательство, что Н. Чхотуа не спал вплоть до исчезновения Н. Андреевской, но это запозда­лое показание подозрительно. Это было перед уходом Нины со свечой. Если бы обстоятельства были таковы, то Андреевская, когда вышла за Ниной, натолкнулась бы на возвращавшуюся прислугу. А между тем, когда она вышла, не было ни одной живой души. Все успокоилось; в десять часов Нина условилась идти к «Кружку». Настает роковое время, девять с половиной часов. В это время совершается выход Нины из комнаты, возвращение ее с огарком, обмен огарка на свечку и уход Нины, сопровождае­мый словами: «Я скоро приду», как сказано в показании 28 июля, или, как сказано в показании 5 ноября: «Я не успею пройти через коридор с этим огарком, его ветер задует, я ухожу через коридор в кухню за башмаками, которые отдали утром».

Из этих двух совершенно противоречивых показаний о наме­рениях Н. Андреевской надо выбрать одно.

Я выбираю первое и положительно отвергаю второе, как, несомненно, несостоятельное. Во-первых, противно природе, чтобы несвежие воспоминания были обстоятельнее, в особенности у женщины, ослабленной летами, которая в последующих показаниях наговорила массу вещей, пря­мо противных первым показаниям. Кроме того, я надеюсь дока­зать, что и допросы были тенденциозны, то есть делались с целью подогнать показания под факты, считавшиеся обнаруженными; во-вторых, потому что для того, чтобы пройти коридор и вернуть­ся, достаточно было маленького огарка; в-третьих, потому что Нина на ночь не нуждалась в ботинках, у нее были те, в которых она была в этот день, и опорки, и, наконец, в-четвертых, потому что не только стыдливой Нине, но и всякой девице, даме, женщи­не неприлично идти на кухню в то время, когда, по часам, муж­чины, по-видимому, раздеваются или разделись и легли спать. После того и появление ночью между спящими мужчинами вы должны бы признать за явление естественное.

Итак, Нина сказала: «Я скоро приду», не сказав, куда идет, но само взятие свечки в подсвечнике указывает, что она не очень скоро придет, или, что скорость, по крайней мере, есть понятие относительное. Подсвечник нужен был, чтобы поставить его у Лестницы, где его и увидела мать, а ушла она на террасу, перед открытым окном матери, и оттуда на спуск купаться, по изведан­ной утром тропинке. Не брала ни простыни, ни губки, ни полоте­нец, потому, что она была в чужом доме, без всяких принадлеж­ностей туалета и даже без белья, которого у нее свежего, может быть, и вовсе не было, так как оно было отдано в стирку. Но если бы оно и было в комоде, она, может быть, и не взяла бы его, что­бы не беспокоить мать. Не сказав матери, куда она идет, она исполнила еще поутру задуманное со свойственной ей решимостью и, поставив подсвечник в коридор, у выхода или лесенки на тер­расу, пришла на террасу; засады здесь никому нельзя было устроить, потому что малейший крик услышала бы мать и высу­нулась бы в открытое окошко. По своему обычаю, она предпола­гала выкупаться в белье, после чего, сбросив его, надеть на босую ногу сапожки, на тело — черное платье и кофту. В то время, когда она сходила на террасу, возвращался с противоположной стороны через сторожку Мгеладзе, в это же самое время Д. Чхотуа и звал к себе Коридзе помочь ему раздеться.

Легкой поступью, светлой лунной ночью, Н. Андреевская спустилась по тропинке, разделась и, не зная местности, не умея плавать, попала тотчас в яму, глубиной в 5 аршинов, у площадки налево, яму, которую исследовал потом Кадурин.

Она потеряла почву под собой, захлебнулась, не испустив крика, потеряла сознание, получила нервный удар, к которому ее располагало полнокровие, и вода со свойственной Куре быстротой унесла ее, не замеченную паромщиками, вдаль за Тифлис и до Караяза. Между тем, наступает десять часов, мать беспокоится, выходит в коридор, видит подсвечник. По коридору раздались шаги; то был возвращавшийся от Д. Чхотуа Зураб, вероятно, с платьем; на зов он по обычаю сказал «сейчас», да и не пришел сейчас, пока опять не вызвала его своим криком В. Андреевская; тогда он пришел подпоясанный, в архалуке и босой; вероятно, босиком он ходил раздевать и Д. Чхотуа. С Зурабом Коридзе В. Андреевская пошла поднимать на ноги всех домашних, всунула ему в руки подсвечник и втолкнула его будить Н. Чхотуа. Сама же она кричала «Нинуца» и заставила Д. Чхотуа высунуться из окна. Николай Чхотуа смотрел спокойнее, но Д. Чхотуа весь дро­жал, пораженный неожиданным известием. Остальное известно. Явились знакомые и незнакомые, в их числе и Цинамзгваров; тотчас же, в час ночи, возбудилось подозрение в убийстве; в два часа прислуга была арестована; все глаза были устремлены на братьев Чхотуа, что бы они ни делали, стояли или сидели, крас­нели от внутреннего волнения или бледнели под устремленными на них взорами. Д. Чхотуа ставят в вину и то, что он на реке, близ парома, вглядывался пристально в камень, наблюдая, не плы­вущий ли это предмет; и то, что он, взволнованный происшест­вием, омочил руки, а может быть, вспрыснул холодной воды на горячую голову и лицо; и то, что он не позволял трогать платье на берегу, пока не придет полиция; и то, что он говорил «мы по­гибли»; и то, что, когда внезапно пало подозрение на домашних, и эти люди, которых он знал как невинных, будучи неожиданно арестованы, смущались, он внезапно одобрил одного из них спо­койным словом: «Не бойся, не погибнешь, невинных людей не губят»; и то, что, когда в последующие дни его, оставленного пока на свободе, пронизывали пытливые взгляды публики, его лицо осунулось и губы нервно дрожали, — но ведь в таком положении в одну неделю можно поседеть!

Таким образом, из точного, обстоятельного рассмотрения дела Н. Андреевской вытекает, что ничего нет в нем темного, загадоч­ного, таинственного, что только болезненное воображение могло искать за естественным ходом событий каких-то адских, страш­ных, ужасающих причин. Действительность оказывается без вся­кой поэзии: она суха и прозаична.

Положим, был человек молодой, исполненный будущности, слетел со второго этажа и убился насмерть; невинное дитя убито было ударом грома на поле; красивая девица, купаясь, утонула, — как жаль, скажет всякий по врожденному человеку чувству сим­патии, чувству человеколюбия. Иные, ближе знавшие утопленни­цу, потоскуют, растрогаются и заплачут… Но затем, какая же вы­текает из этих событий драма, какая мораль, где чья-либо вина? Разве вина утопленницы, заключающаяся в неосторожности.

Но если бы после всего предпосланного мной разбора дела вы остановились окончательно, господа судьи, на таком отрица­тельном, нигилистическом заключении, то вы бы сильно ошиблись. Заключение, что в деле ничего поучительного и драматического нет, вытекает только из тех фактов, которые я до сих пор подоб­рал, сопоставил и разобрал. Я же не все факты вам представил и доложил, есть еще целый непочатый угол фактов, совершенно особых, совершенно своеобразных, которые хотя и попадались, но недостаточным образом взвешены и оценены, а между тем они и дают делу особенное, яркое, так сказать, электрическое освеще­ние. Ввиду этих фактов все заключение подлежит изменению; есть в деле мораль, но она иного рода, есть и потрясающая дра­ма, но не там, где ее ожидали. Драматично то, что при всей про­стоте дела уже осуждены некоторые люди, ничем не уличенные, что двое из них отправились от недостатка воздуха, от лишения столь дорогой для них, как вода, хотя они и горцы, свободы, на тот свет, что и тех, которые остались, жизнь надломлена, что несмотря на всю глубину моего убеждения и ту опытность, кото­рую я в течение многих лет приобрел, я сомневаюсь, успел ли я моими словами и доводами разбить гранит предрассудков и пре­дубеждений, который стоит предо мной стеной.

Трагично в деле то, что оно возникло и разбиралось на поч­ве мало способной, мало удобств представляющей для спокойного, бесстрастного исторического исследования истины, почве, на ко­торой рядом с историческим исследованием, в уровень с ним, а иногда и перерастая его, слагается быль: вместо точного преда­ния — поэтическая легенда, где ползучие ветви сказки совсем за­кроют дуб, вокруг которого они образовались. Вам всем известны страны благословенные в теплом климате густого чернозема, зем­ля тучная, благодатная, плодоносная, но дайте ей залежаться или засейте новь, потому, что раз вы не будете ее полоть, раз вы не будете ее истощать, пойдут бурьян, дикая ромашка и всякая дру­гая гадость, и они заглушат хлеб; никуда не годных растений по­лучится бездна, а зерна хлебного ни-ни.

В художественном отношении эти зеленые волны высыпавшей ромашки и этот разросшийся бурьян — красивее хлеба, но в хо­зяйственном — они злейшие враги.

Я полагаю, что такое же отношение, как между бурьяном и агрономией, существует между практической жизнью вообще и легендой, поэзией, вымыслом, а в особенности между судом и легендой. Суд легенды не выносит, потому что двух господ он не имеет и служит только одной сухой, простой, иногда вовсе не­поэтической, зато бессмертной истине. Когда в дело судебное про­никает контрабандой элемент вымысла, сказки, поэзии, то он худшие сочиняет штуки, более плохие оказывает услуги, нежели ведьмы Макбету в шекспировской драме. Элемент этот надо пре­следовать, искоренять. Нет средств, которых бы не следовало упо­треблять, чтобы избавиться от заразы. Я думаю, что все согласны на счет вреда страшного, происходящего от этих паразитов, от этих башибузуков, залезающих в покои мышления и мешающих правильности исследования.

Но меня могут спросить, чем же я докажу, что в настоящем деле заметен элемент фантастический, что легенда затесалась в судебные протоколы, что красная нитка сказки примешалась к белой ткани точного исследования? Нет ничего легче, как дока­зать этот несомненный факт: стоит только сослаться, с одной стороны, на приговор окружного суда, с другой — на апелляцион­ный протест товарища прокурора Холодовского. Оба документа главным образом возятся с этим фантастическим элементом, но ни один из них не справился как следует. Обратите внимание на те характерные в этих документах места, на которые я вам укажу далее.

Я вам напомню часть приговора окружного суда, которая от­носится к оценке показаний и образа действий агентов правитель­ства и свидетелей Лоладзе, Беллика, Маркарова, а также арестан­тов Мусы-Измаил-оглы и Церетели относительно подсудимых Коридзе и Мгеладзе. Я позволю себе рассказать вкратце факты из дела. С 22 июля по 23 ноября спрашивали всю прислугу, сле­довательно, Коридзе, Мгеладзе и Габисония, и посадили в секре­те, как предполагаемых убийц. Представьте себе положение этих людей, ничего не смыслящих в общественных и в особенности в русских порядках. Нам, понимающим их смысл и ход, не всегда легко остеречься, чтобы эти шестерни и колеса нас не раздавили, а что же им, которым эти учреждения представляются как роко­вые силы, как приближающаяся смерть от пожара, наводнения — не рассуждать, а спасаться. Люди малые, сидевшие больше в кух­не и ничего не знающие, они смекнули, что травля имеет предме­том более крупного зверя, а не их мелкотравчатых, что сила боль­шая против Чхотуа.

Они усомнились, сдобровать ли ему, а потому по политике, свойственной людям маленьким и темным, и приняли свои меры выйти из потока улик. Виноват или не виноват Чхотуа — это их не занимало. Его преследуют, бог его знает, может быть, и виноват, да мы-то не виноваты. Крепились, крепились долго, да и пошли потом сами же на доносы. Доносы имели целью выгора­живание самих себя. Они показали, сперва Коридзе, потом Мгеладзе: «Мы видели, как Чхотуа распоряжался убийством, вместе с неведомыми, чужими людьми, мы были с кинжалами и револь­верами, но и убийцы тоже». Объяснение глупое: Чхотуа не мог решиться, не заручившись содействием домашних, а если он имел их на своей стороне, то ему незачем было приводить чужих людей. Один только Габисония был, как скала, крепок, но и на того по­шли показания не совсем-то надежных свидетелей, тюремных си­дельцев, людей, что называется прожженных, осужденных, лишен­ных прав состояния, которые из услужливости начальству приня­ли на себя, несомненно, неприличную, неопрятную роль лазутчи­ков. Таковы показания Церетели и татарчонка Мурада-Али-оглы и Мусы-Измаил-оглы. Эти лазутчики писали и говорили, что при них Габисония сознался, что он был свидетелем убийства Н. Анд­реевской, с мельчайшими подробностями обрисовали даже и эко­номическую сторону дела, то есть сколько каждому из своих кле­вретов-убийц дал серебреников Д. Чхотуа. Габисония молчал, однако, твердо, как камень. Из доносивших на него лазутчиков в момент судебного следствия Церетели оказался больным в военном госпитале, Али-оглы — сосланным уже; доставлен один Муса, но показание его вместо того, чтобы окончательно уличить Габисония, явилось на суде совершенным откровением, лучом света, сварившим целую подготовительную стряпню в деле, целый ряд странных, я смело скажу, преступных маневров, подготовляющих показания, прежде чем таковые показания облеклись в юридическую форму протоколов судебного следствия.

Муса — татарин, хотя и каторжник, но под присягой, которую мусульмане вообще сильно уважают, объявил, что осужденный и свыше всякого описания несчастный, он поступил в сыщи­ки к полицейскому офицеру Ваалу Лоладзе, который обещал выхлопотать ему свободу, дать 2 тысячи рублей, а самому получить чин, если откроются убийцы Н. Андреевской. Муса пролежал пятнадцать дней в госпитале с другими, точно так же посторонний, выпытывающими, вымучивающими у Габисония его сознание. Он приставал к Габисония целых четыре дня. Для добытия истины употреблялось и вино. При докторе Маркарове Лоладзе вынул из собственного кошелька 60 копеек на спаивание, но оно не удалось.

Тогда приступлено было к простому сочинению пока­зания Габисония. Муса боялся присяги, его уверили, что он при­сягать не будет. Лоладзе учил Мусу, что показывать, и Муса по­вторял за ним те же слова, затем был род домашнего экзамена при старшем полицеймейстере Беллике. Наконец, показание, сочи­ненное и лживое, было облечено в форму следственного протокола.

Впоследствии Муса хотел взять назад свое показание, но он удер­жан был следователем с проседью, который ему посоветовал дер­жаться старого, а то ему будет жестокое наказание.

Каторжнику можно было не верить, но вот в чем особенность его показания: оно находит множество неожиданных подтвержде­ний с той стороны, с которой их трудно было ожидать, а именно от доктора Маркарова и старшего полицеймейстера Беллика, после которых нам остается только последовать примеру окружного суда и признать все то правдой, что говорил Муса. Оба они наивно и без того, чтобы совесть их мучила, участвовали с Лоладзе в пред­варительной обработке подсудимых и выпытывании от них созна­ния, не подозревая ничего в том дурного, думая, что делают доб­рое дело и способствуют правосудию.

Доктор Маркаров не сознается, что он мучил голодом Габисония, чтобы вымучить сознание, как то прямо удостоверяет Мурад-Али-оглы, но сознается, что он, доктор, не в видах лечения, а в видах наказания за непослушание посадил этого Лазаря, на котором, как видите, только кожа да кости, на полпорции, то есть все-таки морил голодом. Этот же доктор Маркаров открыл ту зна­менитую царапину на груди, которая как рана уже не признана, но превращена в улику, вышла даже как улика в решении суда. Этот же доктор Маркаров помогал Лоладзе не выписывать, как сам говорит, из лазарета Мусу и Мурада и обязательно команди­ровал своего солдата в кабак за вином, чтобы напоить, да напоить Габисония, и в пьяном виде заставить его сознаться. К доверше­нию красивой картины прибавлю, что есть в деле вещественное доказательство, а именно письмо ищейки Церетели к доктору Маркарову: «Мой милостивый барин, который приказал написать от­носительно дела, как расскажет Габисония»… Это письмо обнару­живает, что, подобно Цинамзгварову, он счел совместимыми обя­занности доктора с ролью добровольца-разыщика, несчастный че­ловек, а не доктор! К чести русской медицины, я надеюсь, что мало найдется людей, которые решились бы на такое явное забве­ние обязанностей своего звания и искусства.

Полковник Беллик, старший полицеймейстер, одобрительно отзываясь, а также наивно рассказывая, как его субалтерн-агент Лоладзе выдает себя за хо­датая по частным делам, за друга и помещика, подосланного к подсудимым их родственниками, — следовательно, совершая акт возмутительный обмана и измены, — сам производил нравственное давление на подсудимых, обещая им освобождение из одиночного заключения и помещение в общей камере, если они сознаются, то есть склонял тенденциозно к заранее по содержанию определенно­му показанию оказанием выгоды, вероятно, бывших в его власти, хотя по бумагам и по закону они числились тогда за судебным следователем. Превышение власти, обработка предварительная, соединенная с фальсификацией свидетельских показаний, пытка, подстрекательство ко лжи, — все уголовные красоты, собранные в один букет, совмещаются в картине, которую имел перед собой окружной суд. Суд не остановился на богатой находке, никто не предан суду, не возбуждено преследования против Лоладзе, бла­горазумно не явившегося. Спасибо ему и за то, что он произвел известного рода ампутацию, выбросив за борт несколько, очевид­но, фальшивых доказательств из тех, которые были подобраны са­мим обвинением; что он устранил все показания, имеющие пред­метом усиливать вину, устранил добытое сознание Габисония; все это понятно, это само собой следовало из обстоятельств судебного следствия, с этим согласен и прокурор, который не отрицает, что Лоладзе допустил некоторые действия, неправильные и не дозво­ленные законом. Но суд, вместе с тем, выкинул как недостовер­ные, полупризнания и другого подсудимого Мгеладзе, а, следова­тельно, и третьего — Коридзе, так как если он промолчал о Коридзе, то только потому, что Коридзе был жив и что всякое сужде­ние о недостаточности его признания было бы преждевременно до явки Коридзе на суд и либо утверждения, либо отрицания следст­венных показаний. Суд заключил, что если Лоладзе вымучил пока­зание у Габисония неудачно, то те же способы он должен был упо­треблять и в отношении Мгеладзе и Коридзе, то есть спаивание водкой, обещание выгод, принятие на себя не принадлежащего ему звания, одним словом, насилие и обман. Из сего суд заключил, что сознание, выманенное у Мгеладзе, а, следовательно, и у Коридзе, вопреки закону, посредством ухищрений и обещаний выгод, драго­ценных для содержащегося в одиночном заключении, не могло вну­шить ни малейшего доверия. Одним словом, суд поступил как тот, кому придется подавать на стол гнилое яблоко с темно-бурым пят­ном: сначала он вырезает пятно, а потом подает белый остаток. Вот из-за этого гнилого пятна и завязался спор между прокуратурой и судом; это составляет главную тему апелляционного протеста.

Това­рищ прокурора употребляет следующий прием: поддельно сочи­ненное доказательство он называет нерегулярным, не совсем пра­вильным и заключает: если неправильно отобранные при незакон­ном, например, обыске или выемке вещественные доказательства не пропадают, а все-таки употреблены для дела, то и иррегулярно добытые показания Мгеладзе и Коридзе не должны пропадать; им нельзя верить, когда они выгораживают себя, но им надо ве­рить, когда они обвиняют других, например, Д. Чхотуа. Я пола­гаю, что такой взгляд весьма выгоден для обвинения как средст­во захватить в расставленные тенета возможно большее число лю­дей за один раз, и виноватых, которым не верят, и оговариваемых виноватыми, на которых эти последние сваливают свои грехи. Но, чтобы способ этот был законный, правильный и согласный с исти­ной, в том да позволено мне будет усомниться на основании ниже­следующих соображений.

Понятия, правильно и неправильно, с одной стороны, и под­ложно или неподложно, — с другой, принадлежат к совсем раз­личным категориям мышления. Фальшивая бумажка нельзя ска­зать, что неправильна, потому что на ней не соблюдены все те знаки, которые неподдельны, а потому, что она фальшивая, то есть обманным образом фабрикуется частными лицами. Так точно и показания, сфабрикованные Лоладзе, не неправильны, а подложны; они могут служить вещественным доказательством, но только против него; по обвинению его по 237 и 942 статьям Уложения, грозящим за подобные действия лишением прав состояния и ссыл­кой в каторжные работы. Я отвергаю и теорию товарища проку­рора о вещественных доказательствах, будто бы вещественное до­казательство непременно будет доказательством, где бы и как бы оно ни было добыто. Если бы мне, как частному лицу, предостав­лено было произвести обыск у моего противника и представить добытые, таким образом, будто бы при этом обыске доказатель­ства вещественные, то я сомневаюсь, были ли бы признаны ото­бранные, таким образом, у него деньги и бумаги доказательством против него; за такой обыск я бы поплатился. Равным образом, если бы следователь заведомо стал производить следствие, в кото­ром он непосредственно заинтересован, я полагаю, что были бы выброшены, как негодные, все представленные им топоры, ломы, ружья и лопаты и не поверили бы кровяным знакам на платье, потому что все эти вещи были в подличающих, нечистых руках и могли легко подвергнуться фабрикации. Я удивляюсь тому раз­вязному способу оценки доказательств, по которому одно и то же доказательство, заключающееся в показании, считается и годным и негодным, не по своему содержанию, а по цели, для которой могло бы быть употреблено.

Я согласен в том, что некоторые вещи могли быть испорчены в частях, как, например, половина фрукта гнилая, но я утверждаю, что есть предметы, и к числу их относятся показания, которые в техническом отношении на суде признаются совершенно испорченными, например, как испорчен стакан чаю, если в него влита ложка чернил. Мне невольно прихо­дит на мысль сходство признаний Мгеладзе и Коридзе с таким стаканом чаю, приправленным чернилами. Стакан чаю был подан в обвинительном акте, из него хлебнули, выслушав Мусу, отвер­нулись после глотка, стакан весь негоден. Нет, говорит товарищ прокурора в протесте, не годен был глоток; но отчего же не допу­стить, что, кроме того глотка, все остальное содержимое стакана превосходно. Я могу доказать, что оно не превосходно. Показание не может быть никогда сравнено с вещественным доказательством, или, если его сравнивать, то с таким, как чай с чернилами, мед, приправленный дегтем.

Всякая речь, слово, показание не есть изображение вещей или предметов, но только наших идей и представлений о предмете, они окрашены нашим я, проникнуты нашей субъективностью, суть про­изведение внешних впечатлений и нашей субъективности.

Когда лицо показывает о предмете, то возникают два вопро­са: первый, — могло ли оно наблюдать, не было ли в его уме неле­пых идей, предрассудков, превратных и кривых понятий, которые бы ему помешали наблюдать событие, и второй вопрос,— хочет ли лицо показывать правду, то есть не заинтересовано ли оно коры­стью, не поставлено ли оно угрозой и страхом в необходимость лгать и представлять в превращенном виде то, о чем его спраши­вают. Раз только доказано, что был страх, был обман, ухищрение, вымогательство, все показание вконец испорчено до такой степени, что не только судья, но даже историк, не пренебрегающий ника­ким материалом, не решится его употребить. Утверждать, что по­казание, хотя и вымученное, может служить доказательством, — значит не знать истории, ни отмены пытки в 1801 году, ни нака­за Екатерины, ни старого, ни нового судопроизводства, значит пытаться вернуть нас к блаженным временам петровским и Алек­сея Михайловича, когда вздергивали на дыбу, садили на кобылку, ломали ноги, завинчивая испанские сапоги; сказал подсудимый, хотя его мучили, значит повинился, и дело с концом, и приговор готов. К счастью, до этого позора и до святой инквизиции мы не дожили и вымученные сознания обращаются прежде всего против вымучившего. Главный вопрос, вымучены ли сознания у Мгеладзе и Коридзе. Но на этот счет не может быть сомнения, это удосто­веряют немые габисониевские свидетели.

По показанию Мусы, Лоладзе без ведома доктора выписал его из лазарета, подсадил к Зурабу Коридзе и, сочинив, показа­ние, учил, как показывать. И старший полицеймейстер Беллик со­ветовал показывать, как научил Лоладзе. Все это происходило в метехском замке. Даже Беллик сам признает, что он обещал Мгеладзе вывод из одиночного заключения и смягчение наказания за признание. Кроме того, имеется с печатью правдивости показа­ние Дм. Сапара-Швили, что Мгеладзе и Коридзе обвиняли друг друга в ложных доносах по наущению Лоладзе и что перед смертью Мгеладзе страшно мучился и приказал ему, Сапара-Шви­ли, объявить, что, мучимый Лоладзе, он напрасно оклеветал невинных людей.

Итак, господа судьи, правильно поступил суд, отвергнув полу­признания Мгеладзе и Коридзе, как зараженные органическим пороком, как явно противозаконные, вымученные.

Но при отсечении пораженных антоновым огнем членов надо действовать энергично и решительно, надо вырезать гнилое с кор­нем, надо вглубь резать яблоко и захватывать не только темно-бурое пятно, но и светлобурую полость, отделяющую гнилое от здо­рового. Суд не сделал ни того, ни другого; он не предал суду Ло­ладзе, следовательно, не пошел вглубь; он и не все гнилые пятна очистил, напротив того, многими пользовался. Возьмем, например, его отзыв о показании Дгебуидзе. Свидетель этот, говорит суд, показал на предварительном следствии, что за неделю до убийст­ва Габисония спрашивал его, как поступить ему: его подговарива­ют убить Андреевскую. Это показание ничем не опровергнуто, а потому не может возбуждать подозрения в достоверности его… и т. д. Вы спросите, кто такой Дгебуидзе? Я вам на это отвечу, что это каторжник, лишенный прав, состояния, обязательно до­ставленный к следователю. Цинамзгваровым и пропавший бесслед­но, так что его не могли разыскать. Напрасно Габисония клянет­ся, что его в глаза не видел, что они и не знакомы, что в Александровском саду не мог советоваться, потому что из дела явст­вует, что за неделю до события еще не существовало даже того мотива неудовольствия, который эксплуатируется обвинительным актом, — удаления Д. Чхотуа от звания управляющего,— а все-та­ки Габисония должен опровергнуть показание Дгебуидзе. Да, пе­ред таким приемом, перед таким судом кто же устоит и очистит­ся? Волосы становятся дыбом: воришка, бродяга, не помнящий родства, заявит в глаза мне, прожившему на виду всего общества 50 лет: «Ты сознавался мне, что ты крал, что ты убил или совер­шил прелюбодеяние», — и я буду осужден, потому что я не опро­верг.

А как же я могу опровергнуть, доказывать не бытие факта, что я не крал, что я не убивал, и должен я буду перед таким су­дом преклониться и сказать, я погиб, потому что воришка решил­ся меня оболгать и я его показания не опроверг.

Есть и другой свидетель, доставленный тоже Цинамзгваро­вым, некто Кирил Ковальский, лесной сторож в Дрэ, который по­казывал, что Д. Чхотуа похвалялся, что скоро по-прежнему сде­лается управляющим. К несчастию, он только слышал это от дру­гого сторожа, Георгия; к еще большему несчастию, этот другой сторож Георгий Модебадзе отвергает слова Ковальского, говоря, что ничего подобного не было и что он этого не говорил. На­прасно.

Слова Ковальского остаются. Делается предположение, что, может быть, был другой сторож Георгий и против этого предпо­ложения верить не помогает ничем не опровергнутое показание Д. Чхотуа, что лесников было немного и что одного из них толь­ко, и то свидетеля по слухам, доставил к следствию мировой судья — поставщик свидетелей, — это явление редкое, пикантное. Негодных этих свидетелей поставил Цинамзгваров. Есть и дру­гие, например, рыбаки, которые прежде прошли через его руки и уже им опрошенные доставлены к следователю. Показания их, данные Цинамзгварову, были потом закреплены формально. В те­чение всего следствия Цинамзгваров стоит посредине всех след­ственных действий, с ним советуются, когда допрашивают Церете­ли и других свидетелей из каторжников, его слушаются, все нити следствия скрещиваются в его лице, и если есть одно темное пят­но, которое уже судом немножко соскоблено, имя же ему Лоладзе, то есть еще другое, в противоположной стороне, которое назы­вается Цинамзгваров. Я не делаю Цинамзгварову той обиды, что­бы поставить его, хотя на одну минуту, рядом с полицейским офи­цером Ваалом Лоладзе: разница между ними громадная — та, что Лоладзе, как утверждают арестанты, выслуживается, а Цинамзг­варов является усердно бескорыстным разыскателем истины; но именно потому, что у Цинамзгварова более убеждения, я считаю влияние его гораздо злокачественнее лоладзевского, потому что в убеждении даже ложном есть магическая сила, оно сильнее крупповских пушек, оно заразительно. Я, в сущности, не удивляюсь, что и следователи им заразились. Да позволено мне будет на ми­нуту остановиться и обрисовать ту в высшей степени оригиналь­ную роль, какую играет в этом деле Цинамзгваров.

Цинамзгваров, по его собственным словам, есть завсегдашний понятой по всем важным делам, какие встречаются в Тифлисе, об убийстве консула и других; так как, по его словам, он не может отказывать следователю в своих советах… Я не считаю нужным останавливаться на том, что 1) такой завсегдашний понятой со­всем не соответствует понятию понятого; по закону это все равно, что если судьи, вместо того, чтобы обновлять комплект присяж­ных заседателей, стали бы брать в комплект одних и тех же засе­дателей, и 2) как страшен, как опасен такой понятой — руководи­тель, такой доброволец, не связанный обязанностями своего зва­ния и не отвечающий за свои промахи, этот Габорио, произведен­ный в судебные следователи. Андреевских Цинамзгваров не знал. О них мог только слышать вскользь от своего родственника Сулханова; первый раз был он в доме Андреевских в ночь после про­исшествия с Н. Андреевской. Цинамзгваров откровенный человек, он весьма просто и наивно изобразил все душевные процессы, со­вершавшиеся в его душе. Тропинка, действительно, крутая. Цинам­згваров убедился, что Н. Андреевская, которую он не знал, не сходила купаться по этой тропе. Поднял сапожки, посмотрел, эти сапожки были целое откровение: они сухие, со следами зелени. Цинамзгваров убедился, что тут кроется преступление, и тотчас же немедленно посоветовал арестовать прислугу. Когда люди бы­ли арестованы и смутились, смутившись же, перекинулись двумя-тремя словами с Чхотуа, Цинамзгваров восклицает в показании словами сыщика: «Мы накрыли, Габисония говорил, значит, ста­рался скрыть преступление»,— потому, что преступление уже для Цинамзгварова несомненно. Убежденный окончательно сухими са­пожками в виновности прислуги, мало того — и Давида Чхотуа, Цинамзгваров, как Гамлет после явления тени отца, проделывает почти все то, что проделывает Гамлет в знаменитой сцене театра. Он впивается глазами в лицо Чхотуа и малейшую нервную дрожь в течение этой ночи, столь богатой ощущениями, он приписывает смущению совести. Он накрывает братьев Чхотуа, когда у них при мысли об обыске, лица сделались, как белое полотно. Чхотуа ло­мал себе руки, измял бороду, чуть с ним дурно не сделалось. Ка­кое противоречащее показание с показанием, данным Ив. Сумбатовым на судебном следствии. Сумбатов говорил, что Д. Чхотуа так равнодушно относился ко всему, что происходило, что это не могло его не удивить. Цинамзгваров едет в степь с Кобиевым осматривать труп; присутствует при вскрытии, наблюдает при­жизненные кровоподтеки, принимает участие в подготовке фаль­шивых свидетелей полицией, в допросе их на следствии, как, напри­мер, Церетели, убеждаясь все более и более в вине Чхотуа или, лучше сказать, наблюдая как его убеждение, которое сложилось цельное и полное, торжественно господствует, увлекает за собой, как неудержимый поток.

В средствах он неразборчив, он сам по­ставляет каторжника Дгебуидзе, то есть содействует тому, чтобы вторгались башибузуки, чтобы подонки общества всплывали на его поверхность.

С Цинамзгваровым имело место то, что бывает со всяким увлекающимся, со всяким фанатиком; не в нем сидела идея, но он весь ушел в идею, завоеван ею, готов бы ею клясться, на нее присягать. Такие люди прямые создатели легенд. Легенду не в со­стоянии сочинить, пустить в ход какой-нибудь Лоладзе, — она требует живой веры. Когда эта живая вера произвела свое дейст­вие, когда ей поддались сотни и тысячи субъектов более слабо­сильных, посредственных, тогда и только тогда являются спеку­лянты, которые на этой вере строят свои расчеты и на ней уже возводят свои хитроумные постройки. Разница между обоими дея­телями, как между вдохновенным пророком начала всякой религии и авгуром, опытным в надувательстве публики. Именно вследствие этого убеждения Цинамзгваров лег пудовой гирей на весах и пе­ретянул чашку обвинения. Не знающая подробностей, жадная к самым пикантным открытиям публика, видя и слыша это лицо, от самого алтаря правосудия исходящее, знающее последний про­токол, выдающее результаты последнего допроса и последней выемки, с разинутыми ртами ловила каждое изречение и повтори­ла в сущности на тысячу ладов, как самую правду, личные, субъективные убеждения Цинамзгварова, приучилась на все об­стоятельства дела, даже безразличные, смотреть его предубежден­ными глазами. Этому настроению публики вторила и печать, печа­ти всегда выгоднее угадывать вкус толпы, нежели идти против потока. Обрисовалось странное явление, травля людей, против ко­торых вооружилось все общество. Как грибы после дождя, явля­лись свидетели обвинения по собственному вызову, и свидетели большей частью фальшивые, например, Осканов, обвинявшийся в мошенничестве, который со слов Хундадзе назвал даже № 406 фаэтона, в котором увозили Андреевскую в мешке, но когда ему предъявили Хундадзе, то он его не признал. В деле есть весьма интересный отзыв редакции Тифлисского Вестника о том, что чуть ли не каждый день получаемы были предложения и советы от­крыть при редакции подписку на увеличение средств сыскной по­лиции по открытию убийц Н. Андреевской. Я не имею положи­тельных данных, но я слыхал, что подобные сборы делались и, может быть, на них-то и рассчитывал располагающий известными средствами на подпаивание подсудимых Ваал Лоладзе. В один тон с публикой настроена была и судебная власть, приглашавшая Цинамзгварова в качестве непременного понятого, в качестве со­ветника и участника в следствии.

Есть постановления и протоко­лы, которые до того поражают своею необычайностью, что ничего подобного не встречается во всех концах и местностях обширной России, по крайней мере, той ее части, где действуют судебные уставы. Для примера я укажу на постановление о Мелитоне Кипиани. Это был бывший слуга, рассчитанный Д. Чхотуа. 22 июля он заходил в дом Шарвашидзе. Это и была единственная сильная улика, на основании которой постановили его арестовать с при­бавкой: «Есть против него и другие улики, которые не могли быть приведены, так как сообщение их обвинением могло бы быть вред­но для дела». Второй пример. Производившим кутаисское следст­вие указывалось полиции: дознать, между какими лицами вращал­ся Шарвашидзе и не готовился ли он послать в Россию убить своего шурина К. Андреевского. Полиция может делать о чем угодно дознания; каждый уверен, что я спокоен под щитом судеб­ной власти, когда начинается дело без законных к следствию осно­ваний. Если дано предписание о дознании, то и полиция должна предположить, что есть уже законные основания предполагать, что Шарвашидзе настоящий убийца. Я вас прошу указать, где эти данные? По темным слухам следователь решается поверить, не убийца ли человек, на которого не подано даже и доноса. Третий пример. Когда началось следствие в Кутаисе о том, где обедают и завтракают Шарвашидзе и Анчабадзе. появились анонимные письма, грозившие разными неприятностями следователю. Может быть, эти анонимные письма и подкинул Чхотуа, но его привлекли к ответственности на основании одних анонимных писем, по подо­зрению в убийстве Н. Андреевской, 28 августа 1876 г. и, вопреки 398 статье, допросили только 2 сентября, следовательно, с произ­вольным лишением свободы в течение пяти дней, так как постанов­ление об аресте могло последовать только после привода с до­проса.

Под влиянием сложившегося предубеждения и в обществе, и в магистратуре производилось следствие, искало силы и лиц, для которых Чхотуа был будто бы только ширмой, где обрывались факты, подставляло гипотезы и подгоняло показания свидетелей я факты к предвзятым предположениям и объяснениям. Тенденциоз­ность определилась на всем объеме следствия. Конечно, в большей части случаев доказать такой тенденциозности нельзя; она сказа­лась в том, что оправдывающие обстоятельства только намечены вскользь, но есть два рода показаний, в которых ясно, как на ла­дони, обнаруживается неправильный процесс подтягивания и при­лаживания их к предвзятой идее, а именно показания подсудимых Мгеладзе и Коридзе и показания В. Андреевской; в обоих слу­чаях допрашивали несметное число раз и добывали данные, со­всем противные прежде добытым, но прямо соответствующие из­менившимся представлениям и взглядам следователя.

Итак, что касается до подсудимых Мгеладзе и Коридзе, то прежде всего в рассказах этих сквозит намерение обрисовать и действующих лиц, Н. Андреевскую и Д. Чхотуа, таким образом, чтобы сделалась правдоподобной их вражда. Но прием употреб­лялся такой, как у писателя, который, не зная народа, думает, что он живым его перенес в свой рассказ, если вложил в уста своих героев несколько ругани и похабщины. Н. Андреевская и Д. Чхо­туа ругаются, как пастухи или гренадеры. Н. Андреевская в чу­жом доме чужую прислугу обзывает мамдзагли (собачий сын). Д. Чхотуа говорит, зачем эти проклятые приехали, и берет с Зураба Коридзе клятву в таком роде: пусть меня причастят собачьей кровью, если я выдам. Не правда ли, какая бездна! Жаль только что картинка выходит суздальская, азбучная, как раз соответст­вующая уровню понимания сочинителей. Оба показания Мгеладзе и Коридзе относительно образа совершения преступления основа­ны на первоначальном предположении полиции, что труп тут же кинули в реку, левее водоворота, и что беспрепятственно он про­плыл до Караяза. Для того, чтобы бросить, должны были входить в реку; вот почему, по словам Коридзе, сапоги у Чхотуа были со­всем мокрые.

Вынудить то полупризнание, которое сделано Мгеладзе и Ко­ридзе, можно было, только обещая им безнаказанность или смяг­чение наказания, а достигнуть того и другого можно было, только придумав объяснение вроде компромисса, чтобы и волки были сыты, и овцы остались целы. Людей не предупредили, их заста­вили быть безмолвными свидетелями убийства, да взяли клятву, что они будут молчать. Как средство заставить их уличать Д. Чхотуа выведены на сцену призраки четырех туманных рыца­рей в темных черкесках, с кинжалами. Д. Чхотуа стоит во главе их. Для облегчения их работы Д. Чхотуа приказал убить одну и запереть остальных собак. У него при обыске 2 августа не найде­но, к сожалению, ни грязных сапог, ни полусапожек, но оказался револьвер. Им машет он и кричит Мгеладзе: «Убью и брошу труп твой в реку». Окно, по показанию Мгеладзе, было открыто, несомненно; по несомненному удостоверению В. Андреевской, оно было заперто и завешено. Такова была первая серия показаний, добытых в то время, когда Габисония еще крепился и когда его уличали только языки Цгретели и Мусы-оглы.

Показание Церетели не проверено, но есть его знаменитая за­писка; есть и показание при следствии Мусы, столь блистательно им опровергнутое на суде. В обоих готовится совершенно новое объяснение убийства в связи с распространившимися сомнения­ми — могла ли Н. Андреевская проплыть в одну ночь от Тифли­са до Караяза.

Если она не проплыла, то ее вывезли и бросили; если вывезли и бросили, то должен был кто-нибудь видеть фаэ­тон, и стали, с одной стороны, разыскивать людей, которые виде­ли чем-нибудь особенным отличающиеся по способу езды фаэтоны, с другой, — являются показания личностей, которые нечто подоб­ное замечали. Ходит слух, что какая-то баба в фаэтоне на Куре колотила двух господ. Карапет Агаров, генеральша Минквиц и сторож ее дома Грикур Элиазаров, семья Принцев и майор Алиханов видели собственными глазами скачущий во весь опор фаэ­тон или фаэтоны с более или менее многочисленными седоками, мужчинами и женщинами, скачущие от «Кружка» к Михайловско­му мосту. Один ли или более фаэтонов, — это вопрос; по крайней мере верно, что фаэтон, где, по словам семьи Минквиц, сидела женщина в черном, между мужчинами, с распростертыми руками, мог быть тот же фаэтон, которому Алиханов готовился обрезать шашкой ремни и в котором у ног мужчин что-то лежало в мешке. К довершению путаницы, поутру, на одном из спусков к Куре Иван Вартанов, духанщик, был разбужен какой-то веселой компа­нией, которая чуть не выбила окна, крича: «Ослиный сын! Дай водки! » — бросила ему целковый и, не дожидаясь сдачи, уехала. И эту историю припутали: может быть, убийцы так наскандальничали на радостях, что совершили наконец свое темное дело?.. Ввиду этих показаний, легенда решительно усвоила себе фаэтоны, а вслед за легендой готово показание Габисония. сочиненное в ла­зарете, уже совершенно отличное от показаний Мгеладзе и Коридзе. Нину не душат на кухне, не несут на площадку, а прямо к фаэтону через двор, завертывают в мешок и везут мимо Алиханова вскачь в Ортачалы и за Ортачалами к спуску. Так изобра­жает дело доктор Маркаров. Есть имя фаэтонщика — Нико, и но­мер новый, и даже подробнейшие указания, сколько денег полу­чил каждый из нанятых. Как согласовать показания Мгеладзе и Коридзе с показанием Габисония, если бы оно было дано? Но, зная музыку, легко обойти все диссонансы и остановиться на со­гласных аккордах. Одни говорят: стащили в реку, другие — вы­везли, все говорят — убили. Итак, если убита, к чему теряться в противоречиях?

При дальнейшей обработке дела подробности еще более улету­чились, даже сам фаэтон не существует; но все-таки осталось самое существенное, самое главное и уже ничем не доказанное — это гипотеза о рыцарях тумана, о всесильных убийцах, и этот призрак, в котором сидит квинтэссенцированная легенда, подводит ныне подсудимых под каторжные работы. Неопределенное показание о фаэтоне заставило забыть о брошенном рассказе Мгеладзе и Коридзе; но и о них вспомнил опять апеллятор, товарищ прокурора Холодовский, в своем протесте.

Почему же и их не употребить? Докажите, что они фабрикованы. Я уже это, полагаю, доказал и еще раз докажу: вспомните мокрые сапоги и револьвер Чхотуа.

Мокрых сапог не оказалось, а револьвер, по показаниям Константина Дадашиколиани, оказался купленным с патронташем за 21 руб. 50 коп. на следующий день после события 22 июля, когда Чхотуа считал себя в опасности не только от юстиции, но и от публики, и приобрел это смертоносное оружие.

Противоречий в показаниях Варвары Андреевской я не буду излагать; я уже на них указывал: они бьют в нос, режут глаза. Кажется, ревностные следователи, Кобиев и Цинамзгваров, до­прашивали В. Андреевскую в Тифлисе; между тем в Одессе, при мелочном допрашивании о том же, о чем она уже была в Тифлисе допрошена, от нее добыто совсем противное тому, что добыто в Тифлисе.

Я припомню только заключительные слова ее показания при Кобиеве и Цинамзгварове от 28 июля: «У Нины никаких неприятностей с Чхотуа не было. Мне крайне неприятно, что из-за этого дела явились нарекания в обществе на Чхотуа и на моего зятя. Я этим слухам не верю и совершенно уверена, что здесь ни­какого преступления не могло быть, а просто несчастный случай при купании, на которое моя дочь, Нина, как я ее знаю, могла по своему характеру смело решиться».

Многие соображения эти и тому подобные отзывы забыты, а взяты из показаний В. Андреевской последующие, позднейшие, когда ей, слабой женщине, втолковали, что Нина убита, и эти только отзывы легли в основание приговора.

Деятельность окружного суда в этом отношении я бы охарак­теризовал следующим образом: окружной суд имел перед собой самый трудный материал — чистые, хрустальные струи историче­ского предания, сливающиеся с мутными притоками бессознатель­но ложной легенды, с грязными и вонючими осадками из клоак подлога с нарочно деланными показаниями. Он, по своему край­нему разумению, старался поступить критично, но не успел; пла­вающие по поверхности явную падаль и нечистоты он выделил, но затем он забыл, что и в очищенном-то жидком остатке, без твер­дых частиц, к чистому примешано грязное, что тончайшие миазмы, невидимые на глаз, разведены в целом растворе и что прежде чем воспользоваться этой водой, надобно ее профильтровать, а может быть, и подвергнуть перегонке.

Я не оскорблю вас, господа судьи, если скажу, что и я, и мои клиенты возлагаем на вашу совесть надежду, что вы совершите эту великую, трудную работу. Я кончаю без риторических орна­ментов, без фраз, я убежден в их невинности.

По настоящему делу был вынесен обвинительный приговор.

Оставить комментарий



Свежие комментарии

Нет комментариев для просмотра.

Реквизиты агентства

Банковские реквизиты, коды статистики, документы государственной регистрации общества, письма ИФНС, сведения о независимых директорах - участниках общества.

Контактная информация

Форма обратной связи, контактные номера телефонов, почтовые адреса, режим работы организации.

Публикации

Информационные сообщения, публикации тематических статей, общедоступная информация, новости и анонсы, регламенты.