Господа судьи и господа присяжные заседатели!

Есть на свете больная и жалкая слабоумная девушка — А. В. Мазурина, бог знает зачем коротающая ни себе, ни людям не нуж­ную жизнь.

Есть на свете другая женщина — она перед вами — почтенного вида и преклонных лет, которой, казалось, не следовало и сидеть на скамье позора, на скамье отверженников общества.

А между тем судьбе угодно было связать общей нитью эти две противоположные натуры.

Замечательная энергия, завидная сила воли этой и бессилие и безволие той — дали место драме, реальностью ужасов и страда­ний превосходящей сотни созданий фантазии сердцеведцев, по кото­рым мы изучаем внутренний мир человека.

У этой драмы до сегодня недоставало только эпилога. Какой он будет, — трагический или комический, с победой добра в конце концов или же с вакхическим смехом торжествующего и безнаказанного порока, — это досочините вы и напишете нам на том листе, который, по окончании наших прений, вручит вам руководящая вами и нами судебная коллегия.

Наша драма разыгрывалась во многих уголках России, но са­мый главный момент ее, на который вы обратили особое внимание, происходил в Ржеве. В этом городе есть два выдающихся благотво­рительных заведения, воздвигнутых на средства Мазуриной, но уп­равлявшихся Булах. В одном из этих заведений есть небольшая, сомнительной опрятности комната, которую следовало бы сохранить как исторический памятник растления нравов. Знаете ли, что это? Это — единственное убежище и то данное нехотя Булах Мазуриной, созидательнице этих домов, когда она, нищая и больная, постуча­лась у ворот, прося корки хлеба и крова для ночлега…

Главные деятели драмы вам уже названы. Отметим выдаю­щиеся черты их.

Мазурика — дочь и наследница богатого отца; в детстве она не выдавалась особо сильными способностями, но и не была обиже­на судьбой. Она была молода, сильна надеждами юности, у нее был, правда, небольшой, умишко, который ждал только опытных рук для своего развития.

Булах от воспитателей и мужа не получила богатого наследства но зато ей было много дано судьбой.

Она много знала, могла этим знанием добывать себе честный кусок хлеба.

И они встретились.

Настало время учения, родственники Мазуриной пригласили к ней подсудимую. Началась священная связь воспитательницы и питомки, эта учила, та училась.

И вот, когда курс учения кончился и данный богом талант Ма­зуриной дошел до того предела, который соответствовал взглядам руководительницы, она, гордая своим успехом, потребовала платы, заплатив которую ученица осталась нищей…

Что же она взяла и что дала?

Было у Мазуриной прекрасное состояние, обеспечивавшее спо­койную жизнь, — его взяла Булах, взяла до последней крохи. У Ма­зуриной были молодые силы и умишко, — их не взяла Булах, пото­му что в уме не нуждалась, — у нее своего довольно, как гордо заявила она в своем литературном труде, вчера здесь прочитанном, — а молодые силы не передаются от лица к лицу. Но эти силы и этот ум мешали Булах, — и она растоптала, уничтожила их; а когда довела ее до потери разума, когда довела ее до состояния мумии, мычащего подобия человека, разбила, растоптала живую душу, — она признала курс учения конченным, а себя — правомерной и законной обладательницей того, чего не нужно более ее воспитаннице…

Опытная, глубоко проникающая в жизнь, Булах знала, что мир завистлив к быстрому обогащению, что, как пес, лающий на татя, пробирающегося к чужой сокровищнице, огрызается мир на всякое незаконное присвоение чужого. Она бросила этому миру подач­ку, — бросила два куска, в образе двух чужими руками созданных заведений любви и милости, и пока, обнюхивая и смакуя добычу, мир прервал свое ворчание, — одетая в тогу благотворительности, окруженная почетом, Булах не дремала: казнохранилища Мазури­ной опустели, а у Булах, — и не только у нее, но и у всех ее присноблизких, — воздвигнулись богатые хоромы, а в них закрома… И наполнила она их казней через край, захватив, без всяких прав, чужое добро, чужое достояние.

История этого превращения богатой питомки в нищую, а бед­ной гувернантки в богачку и составляет преимущественное содер­жание дела. В обвинительной речи прокурора эта история освещена лучами света правды подзаконной, и мы видим, какую длинную, и черную тень кидали от себя факты из жизни подсудимой.

Теперь очередь за мной, теперь меня послушайте, пришедшего ходатайствовать за разбитое больное существо…

Я пришел с более смиренной целью: добиваться с вашей помощью того, чтобы в годы будущей печали и отчаяния несчастной жертвы закон обязал эту женщину из того, что она еще не прожи­ла или не сумела схоронить от власти, — дать хотя ничтожные сред­ства для борьбы с нищетой и голодом жертве своего бессердечия. Идя к этой цели, я, может быть, во многом разойдусь с представи­телем обвинения. Не смущайтесь: это не противоречие. Мы идем с ним к одной цели, по одному направлению. Но, сохраняя за собой свободу мнения, я не хочу отказаться от права всякого человека — определять прямую и кратчайшую линию, идущую к данной точ­ке, своим глазом и своим разумением.

Итак, вот положение, которого я буду держаться и в чем хочу вас убедить: Булах не с момента встречи с Мазуриной задумала преступление. Ряд эгоистических предприятий ее и в Москве и даже в Ржеве, вплоть до захвата состояния Мазуриной, будучи рядом безнравственных действий, истекающих из ее характера и взгляда на цель жизни, — не был преступлением в смысле закона. Преступление началось с возврата Мазуриной из Сибири, когда для обеспечения себе приобретенного положения и средств Булах увидела, что ей полезно не допускать к Мазуриной посторонних, держать ее безвыездно в Ржеве и в особенности не только не за­ботиться об ее выздоровлении от ясно обрисовавшегося душевного недуга, но и способствовать ему идти к своему довершению.

Развивая эти положения, я не буду вновь перечислять перед вами оглашенные здесь факты дела. Я думаю, что судебный оратор, говорящий перед присяжными, и не должен этого делать: вы ведь недаром и не бесцельно здесь сидели; летопись событий повторя­лась преимущественно для вас, и ваше соборное единомыслие и па­мять, конечно, лучше нас сохранили и виденное, и слышанное. Мое дело, на основании вам известного, дать общие взгляды. Если же взгляды не будут противоречить тому, что было, вы их примете, вы им поверите. Но если мои взгляды будут основаны на произведении моей фантазии, на фактах несуществующих, вы поднимете в недо­умении свое чело и скажете мне: «Равви! Что это? »… И отвергнете мое слово.

Точно так же я не буду стараться ввести в мои слова вывод из всей совокупности фактов. Масса сведений, нам сообщенных, пора­зительна, но она не вся идет к делу; попытка воспользоваться ими всеми была бы даже ошибочной. Подобно скульптору, стоящему перед глыбой мрамора, адвокат должен угадать, какое цельное, говорящее уму и сердцу, живое, жизненное создание воспроизвести из данного материала, и, угадав, смело своим резцом отсекать не­нужное, как массу мертвой материи.

Во имя положения, мной поддерживаемого, я прошу вас из раз­ных периодов совместной жизни Булах и Мазуриной удержать пока имеющее несомненное значение, — то, что вы сейчас услышите. Я постараюсь зато вашему вниманию дать материалы, не заимство­ванные из спорных источников; я возьму только такие обстоятель­ства, которые не отвергают обе стороны или которые, как очевид­ные истины, не вызывали даже и попытки сомнения.

В московской жизни деятелей нашего процесса запомните черты, рисующие раннюю молодость Мазуриной.

Ребенок рано лишился отца и, живя с матерью, конечно, сохра­нил в себе впечатления, оставленные ему ею.

Мать ее была женщина веры, любви и отречения. Богатая вдо­ва, имевшая возможность окружать себя благами мира, она уходит в монастырь, отрекается от богатства, как от греха и, в тиши келий молитвой и милостыней наполняет жизнь.

Девочка впитала в себя взгляды матери: на всю жизнь оста­лось в ее душе неуничтожимое, перешедшее из мысли в ощущение, связанное с ее натурой, мнение, что богатство — тягость, долг богу, который мы должны отдать через руки нищих. Дитя, когда оно было уже круглой сиротой и когда неравенство состояний явля­лось ей лишь в образе ее с ее богатой родней, а с другой стороны, в образе бедной и нуждающейся прислуги, любило утешать последнюю словами: «Когда вырасту и буду хозяйкой, я не стану держать вас так, — я дам вам много, много»…

Ребенок сохранил и другую черту материнскую — нелюбовь к блеску и роскоши. Сама она без ропота переносит те неудобства, которые впервые испытала у бабушки.

Но все это отходит на второй план при воспоминании об одной черте детства: у ребенка было любящее сердце, то сердце, которое самой природой награждается способностью нести радость и счастье тем, к кому оно стремится, а с другой стороны, — до поры до вре­мени ограничивается в выборе предмета любви. Детское сердце еще не знает ни той любви, которая вспыхивает с летами, сверстниками страстей, ни той, которой болеют за все человечество. Детское сердце способно любить и довольствоваться любовью к тому, кто дал ему жизнь и питал его.

Но, рано потерявшая отца и мать, круглая сирота тщетно но­сила эту свежую силу в сердце: ее не к кому было применить и не­кому было отдать.

Дитя привязалось бы к бабушке, но эта, послед­няя, принявшая ребенка в дом не с первых дней его появления на свет и к тому же по натуре холодная женщина, не сумела привя­зать к себе ребенка: сердце, искавшее любви, было одиноко и рва­лось к другому сердцу.

И вот в эту-то пору ребенок поступает на руки Булах. Его до­селе не удовлетворенное ласками прислуги сердце кидается навстре­чу новому лицу; а это лицо, путем исполнения долга учительницы и воспитательницы, захватывает все потребности молодой души.

Пусть Булах руководило здесь только расчетливое и вместе отчетливое исполнение своей службы, пусть любовь и сердечность отсутствовали: ребенку этого не понять. Предубеждение, что ин­стинкт открывает дитяти теплоту или сухость тех, кто его ласка­ет, — неверно. Чистые сердцем всюду видят то же согласие между делом и намерением, какое живет и в их душе…

Теперь рядом поставим Булах и по отдельным чертам, уцелев­шим от ее прошлого, восстановим и ее облик.

Оставшись вдовой и поместившись в Москве для приискания занятий, Булах сразу оказалась натурой, ищущей прежде всего выгоднейшего приложения своего труда: стоило ей дать сравни­тельно более, чем получала она в данном месте, она переходила на новое. Нельзя же предполагать, чтобы в том, доселе почтенном московском купеческом семействе, где ее застает Филиппов, она была обделена или дурно содержима. Это была, одним словом, на­тура, ищущая, где лучше ей жить, и для этого пренебрегающая при­вычками и привязанностями.

Если же, подобясь историкам и социологам, объяснять на­стоящее, пользуясь указаниями прошлого, и наоборот, то из после­дующих данных, припомнив гордый и властный, не знающий состра­дания и прощения характер Булах, мы можем сказать, что, поступив к Мазуриной, подсудимая не руководилась желанием более ей подходящего места: поддаваясь временно необходимости — «мелким бесом унижаясь перед родней Мазуриной» — обеспечивать себе прочность положения, Булах не желала и не могла долее оставаться в бездействии, а всякий момент времени, когда это могло предста­виться надежным, она стремилась устранить принижающие ее пре­пятствия и достигнуть высшей роли сравнительно с ролью наем­ной и вечно зависящей от каприза родственников Мазуриной ин­теллигентной слуги дома.

Ее положению угрожает ворчливость няньки, — она отдаляет от нее питомку; ей опасно возможное в будущем родственное сбли­жение бабушки с подрастающей внучкой, — она взаимно возбуж­дает их друг против друга. Нетребовательной девушке она внушает мысли, благодаря которым та заявляет и, при посредстве опекунши Оболенской, достигает перемены помещения, отдельного хозяйства и будто бы необходимой для девушки самостоятельности.

Но и этого мало. Московская жизнь даже и в лучшей обстановке делается не удовлетворяющей девочку, — она уезжает в Ржев.

Кому же нужно было бежать из Москвы? Булах или Мазу­риной?

Я утверждаю, что это нужно было Булах.

Вот мои аргументы.

Из всех углов России избирается Ржев, город, с которым у Мазуриной не было никакой связи. У Булах — наоборот: там ее свойственники, ее сын; туда посылала она советные письма, при­глашая помочь побегу. Для Мазуриной, полной любви и желания посещать святыни веры, Москва могла быть сменена Питером, Кие­вом, но не Ржевом. Ни исторической святыней, ни широтой жизни общественной Ржев не выдается среди городов России.

Бежала ли туда Мазурина, ища свободы, удобств жизни?

Нет! Ни та обстановка, в которой нашли ее в 1881 году, ни та, в которой она жила в 60-х годах — не лучше, а хуже позднейшей московской обстановки.

А свобода? Да когда же в Москве стесняли так девушку, как стесняли ее в Ржеве! Возьмите всю совокупность свидетельских показаний — и останется в итоге, что видеться с Мазуриной было не легко, писать ей — значило терять даром время.

Увезти туда Мазурину, уговорить ее там поселиться был пря­мой расчет для Булах: этим расчетом связь с Москвой разрыва­лась, уничтожалась возможность потерять место по домашним соображениям мазуринской родни.

Следует взять во внимание и то, что богатство и возраст де­вушки делали ее в начале 60-х годов предметом искательств для брачного союза. Найдется муж, увезет жену и вытеснит из сердца привязанность к гувернантке.

Бегство Мазуриной из Москвы было уместно, пока ее тесни­ли, в год же ее отъезда она пользовалась наибольшей самостоя­тельностью. А для Булах это было подходящим временем: теперь Мазурина получала деньги и не обязана никому давать отчет; те­перь вместо роли зависимой гувернантки она чувствовала наступив­шую новую пору, — пору руководительницы богатой и независи­мой девушки, пору, лучше которой пока ничего и не желала Булах, но зато и не желала потерять того, что приобретено…

Теперь последуем за ними в Ржев.

Нет никакого сомнения, что хорошо изучившая почву Булах понимала, что как бы ни была податлива ее питомка, но нельзя за­бирать власть над ней далее пределов упругости личности.

Прибавьте к тому и то, что Булах, еще недавно бедная труже­ница, при переходе к достатку имела сравнительно неширокий идеал удобства. Только достигнув одной ступени и свыкнувшись с ней, она мечтала о лучшей и делала шаг далее. Это общий закон.

Прилагая этот общий закон к событиям, становится понятным, что первый период ржевской жизни не мог быть полной подавлен­ностью Мазуриной: надо было фактами поддержать авторитет со­вета Булах ехать именно сюда; надо было здесь дать пищу наклон­ности Мазуриной — благотворить и любить нуждающееся и страж­дущее человечество. Отсюда ей дают указания на способ благо­творения и сосредоточивают на устройстве двух широко задуманных учреждений любви и милосердия. При этом Булах, еще стремящаяся только к прочному сожительству с Мазуриной, как к теплому и по­четному месту, не идет далее совета сделать и ее номинальной уча­стницей жертвования, а вместе учредительницей и пожизненной распорядительницей воздвигаемых заведений.

Личные цели ее пока еще умеренны: все ограничивается тем, что местная портниха получает заказ на платья более богатые для нее и менее богатые для Мазуриной, да одной парой новых сапог стало продаваться более в Ржеве, потому что до той поры шатав­шийся без дела, одетый в старое платье и дырявые штиблеты сын Булах, Николай Егорович, вдруг стал одеваться и обуваться при­лично и доселе нуждавшийся в 5 копейках, которыми надо было уплатить долг за бритье цирюльнику, стал заказывать новые одежды и даже модный халат для своего обихода.

Вскоре, однако, податливость Мазуриной, считавшей Булах за высший образец того, к чему она стремится, а с другой — ее даль­нейшие благочестивые намерения принудили задуматься Булах и дали толчок следующему шагу — из роли подруги-руководительницы в роль властной распорядительницы судьбами покорной ученицы-подруги.

Дело в том, что Мазурина, создавшая дома призрения для ржевских бедных девушек, обеспечившая их, имела большую часть своего имущества еще нетронутой. Но эта натура не могла остановиться на полдороге в своих намерениях и одной частью своих дел отрицать другую. Коли деньги — грех, коли добро и милость — долг и потребность души, то она хотела отвернуться от всего греха и исполнять долг до предела ее сил. Денег много, а бедных на Руси еще больше: значит, надо ехать, смотреть, искать и благотворить.

Вот этого-то и не захотела Булах. Мазурина уедет, уедут с ней ее средства, а Булах ничего более не приобретет, кроме того, что уже есть, что уже пригляделось, что только раззадорило аппетит.

Булах пошла далее.

Отпустить Мазурину — значит отпустить ту имущественную силу, около которой тепло и уютно жилось Булах. Податливая под чужую волю, впечатлительная и доверчивая, Мазурина встретит новых людей, новые нужды и другим отдаст то, что так ценно в ней, — ее богатство.

И вот рядом советов и решений Мазурина убеждается в том, что лучшего помещения для денег, лучшей гарантии, что они будут отданы на добро, как в передаче их всех на руки Булах, — нет.

И Мазурина отдает, уверенная, что этим обеспечен переход их на добрые цели, что надежный поверенный ее намерений остается при деле, а она может оставить себе только умеренную долю — всего 5 тысяч рублей на всю жизнь — ехать и искать места полного душевного покоя; если же встретится ей надобность в деньгах, для бедных, ей стоит сказать — и хранительница выполнит ее волю.

Деньги переданы. Мазурина соблюдает все формы, какие необ­ходимы, а Булах осведомляется у одного из своих родственников, сильного в знании законов, достаточно ли крепки формы перехода к ней имущества Мазуриной.

Перечитываются статьи закона, пере­сматриваются документы, предусматриваются случаи, при которых возможно возвращение дара. Только укрывает Булах на семейном совете, что дар этот оставляет дарительницу нищей, укрывает, что дарительница, не чая души в своей воспитательнице, делает не то, чего хочет, а то, что ей советуют.

Словом, возбуждены и разрешены были все вопросы формы и права, а не было и помина о том, что вопросы справедливости и мо­рали требуют и своего участия в деле и ответа на них.

Однако мнение юриста-свойственника, что дар возвращается в случае доказанной неблагодарности, а может быть, и боязнь мне­ний света, где Булах заняла и положение, и уважение, заставляют ее прибегнуть к старому, давно практикуемому приему искусствен­ного обеления своего не совсем хорошего для самой себя поступка.

Она, — если допустить, что странная молва, о которой говорил Филиппов, и подтверждающая эту молву мука, тяготившая душу покойного святителя, митрополита Филофея, имели основание, — она, говорю, припутывает к делу местного архипастыря, — дарит ему не лично, но как епархиальному начальнику на нужды церкви 30 тысяч рублей.

Это маневр тех, кто знает за собой грех, — они любят стано­виться за людьми чистыми и их достоинствами прикрывать свои проступки: смотрите, не я одна, но и святитель не побоялся взять из этого источника, — значит, дело чисто и поступок праведен… Но это старый, избитый способ, и в наше время вы никого им не обма­нете!

Отдавая деньги, Мазурина уезжает.

Но, прежде чем мы ее встретим в Ржеве, остановимся на дан­ном периоде жизни: мне нужно убедить вас, что, уезжая, Мазурина не дарила, а только препоручила свои деньги, как фонд своих буду­щих целей.

Вот мои доказательства по этой части моих утверждений:

1) Весь строй души Мазуриной — ее неизменные, даже поздней­шим слабоумием не поколебленные основы ее взглядов на богатство доказывают, что дарение состояния одной личности было бы проти­воречием ее природе.

2) Письма Мазуриной свидетельствуют о том, что дара не было.

3) Несвязные речи периода слабоумия оставляют впечатление, что денег она не отчуждала от себя.

С детства привыкнув тяготиться деньгами, как грехом, с дет­ства стремившаяся ими утешить горе страждущих, глубоко убеж­денная, что и Булах живет и согрета той же любовью и теми же по­мыслами, Мазурина не поверила бы, если бы услыхала, что Булах стремится к личному обогащению. Дать все свое пятисоттысячное состояние ей одной, перенести на нее тот грех и ту тяжесть, которые мучили ее, она не могла, не впадая в непримиримое противоречие. Булах не возьмет, обидится, оскорбится такой черной неблагодар­ностью. Деньги могут быть на руках Булах только для передачи бедным: ведь они и взяты от них…

Позднее, уже совсем безумная, она продолжала лепетать: «Му­жички бедные, мы им должны давать, это — их…» Более здоровая, она поступила так, как говорила, и кассу бедных отдать в дар хотя бы подруге, отдать для богатой и роскошной жизни для Мазуриной было так же невозможно, как взять и утаить чужое.

Вспомните письма Мазуриной, писанные после совершения да­ра: есть ли намеки на радость, испытываемую тем, что любимая вос­питательница награждена до возможности жить на широкую ногу и утопать в блаженстве? Есть ли заочные мечтания о той обстанов­ке, в которой может жить теперь царственно одаренная подруга-ру­ководительница?

Нет! Мазурина пишет о своем вечном долге перед потерявшей на нее время воспитательницей, извиняется за причиненные беспо­койства, мечтает о Ржеве и просится туда; зовет Булах к себе на краткое свидание и опять извиняется, что ее беспокоит.

Так не пишут к тому, кто награжден до возможности комфор­та и кого не стеснят расходы, вызываемые краткосрочной поездкой на свидание к своему щедрому дарителю…

Наконец, о том, что дара не было, свидетельствуют в полубре­де и в минуты ослабления душевного недуга слова, высказываемые Мазуриной. Она говорит о деньгах, что они — ее деньги и их надо взять; иногда она говорит, что их не надо трогать, потому что Булах знает, что с ними делать, что их — 500 тысяч рублей, что они — целы.

Не бойтесь прислушаться порой и к бреду больной: разрушен­ный человеческий организм, как старые руины древнего храма, своими остатками иногда красноречивее свидетельствуют об истине, чем живые и здоровые люди. Здоровый человек, имея свободу воли, может сознательно извращать истину; больной и безумный, коли его язык беспрестанно повторяет одно и то же, как мертвый своей смертельной раной, не давая сознательного ответа, дает путь к ура­зумению правды…

А допустив, что под наружными формами дара скрывалось препоручение денег на добрые цели, мы совершенно ясно поймем и повод к преступлению, совершенному Булах по возвращении Мазу­риной из Сибири, и необходимость его для нее.

Киевского периода, жизни в Сибири, воспроизведенной показа­нием Буяновой, — всего этого нечего повторять. Лучше отдадим се­бе отчет, каким образом могло случиться, что Булах вдруг измени­ла свои отношения к Мазуриной и отпустила последнюю.

Дело просто: все, что привлекало Булах к ее ученице, ее си­ла,— в руках у нее; Булах богата, сильна; теперь люди, вновь при­близившие к себе Мазурину, возьмут у Булах то, что она выносила как бремя, а то, что ей нужно — деньги — в ее руках; крепко дер­жит она их. Устои надежны, осмотрены и одобрены советами лю­дей, сведущих в законе…

Вдали отыскивающая себе места успокоения, девушка, полная и теперь веры и любви к своей учительнице, едва ли переменит об­раз мыслей. Булах, зная ее безвольной, еще не знает, что эта сла­бость характера — плод душевного недуга. Она уверена, что Мазу­рина спокойна, что деньги ее пойдут на добро, и не заикнется о них. А там, среди скитаний и аскетических трудов, глядь, и кончит свое земное странствование, надломленное существование… Тогда конец всему, конец сомнениям и заботам…

Но судьбе угодно было поразить Булах неожиданностью, спу­тавшей все ее расчеты.

В 90-х годах, в одно прекрасное утро, к воротам одного из мазуринских богоугодных заведений подъехала телега, а в ней си­дела Мазурина с какой-то женщиной. Долго-долго не видели бед­ные люди своей благотворительницы и, увидав ее, с криком: «Вот мать наша приехала! » — бросились к ней навстречу.

Бросились с теми же приветствиями и прислужники дома, ни­чем ей не обязанные, но благоговевшие перед ее добротой. Одна Булах, пораженная, встречает ее сухо, нерадостно; друзья и враги Булах не проронили ни одного слова здесь, из которого можно было бы заключить о ласке, поцелуях и объятиях…

Когда к нам неожиданно является друг и близкий из дальнего странствия, когда он своим приходом приносит нам счастие и нас­лаждение, все и все, что способствовало этому другу вернуться к нам, все и все нам дорого, нам любезно. Ямщик, слуга, послужив­ший ему, в этот час нам близок, приятен…

А Булах? Как приняла она Буянову, 4000 верст проехавшую, чтобы помочь Мазуриной доехать до Ржева?

Она не удостоивает ее слова, она сажает ее с прислугой, она урезает каждую копейку, возвращая ей дорожные издержки, да и это дает только потому, что на утро считает долгом выпроводить Буянову вон из города.

А Мазурина? Ее вместо радостной встречи ждет здесь суро­вая доля; ей, запрещается видеться даже с той, которая оказала ей услугу. Ни во что считает Булах тот стыд, который она вызвала у Мазуриной, не смевшей исполнить простого долга гостеприимства перед той, кого звала она, надеясь вознаградить ее ласками как своими, так и своей подруги-воспитательницы…

Но что же делать с Мазуриной?

Этот вопрос должна была задать себе Булах.

Выгнать вон ни на что более не нужную нищую? Но что будут говорить в городе, в печати? Ведь девушку знают все, ведь засту­пятся за нее! Кто знает, может быть, родственники заговорят о воз­врате дара? Найдется человек,— не один же Т. И. Филиппов имеет добрую душу, — возбудит дело. А Булах дорожит репутацией, даю­щей ей положение и обеспечивающей от неосторожных покушений заподозрить ее в нечистых способах обогащения.

Нет, отпускать Мазурину нельзя. Там, далеко, в Сибири и в Киеве, — другое дело: там Мазурина безопасна.

Но у девушки нашлась энергия выдержать долгий путь и вер­нуться в Ржев; более отпускать ее бесцельно.

Остается одно — держать ее около себя. Для этого не нужно тюрьмы: без гроша в кармане, без достаточной силы, чтобы не сму­титься властью Булах, Мазурина будет опять покорна, как рабыня. Не нужно будет теперь и ухаживать за ней: она ничего более дать не может.

И приговор произнесен: свобода сношений с миром, с теми самы­ми детьми, которые воспитываются на средства Мазуриной, с отца­ми их, с подчиненными — все устранено с удвоенной строгостью.

А между тем возвратившаяся из Сибири Мазурина привезла зерно болезни, которое быстро дало рост под давлением на ее душу обстоятельств, перевернувших в ее глазах все ее миросозерцание.

Она увидала, что вместо ласки, дружбы, о которой она так долго и постоянно мечтала и писала, ее окатили холодностью бес­сердечия; идеал благотворения, верная хранительница ее казны, посвященной на добро, оказалась эгоисткой, скрягой, отказываю­щей ей в нищенской подачке, изгоняющей из дому ее подругу и открыто завладевшей в свою пользу и в пользу детей своих бла­гами, данными ей с другой целью.

Все перепуталось в голове Мазуриной, а ее умственные и нрав­ственные силы и без того были утомлены: до сих пор, отрекшаяся от всего, она жила в Ржеве, хоть скудно, но необходимое у нее бы­ло. Киев и Сибирь впервые познакомили ее с тернистым путем отречения на самом деле: она не раскаивалась, не отступала, но она падала, уставала и разбила свои не закаленные в труде силы…

Удар, нанесенный на ослабевшие силы, само собой, в конец по­шатнул их.

Мазурина заболевает. Род ее болезни становится очевидным. Умной ли женщине, как Булах, не заметить этого?

И она заметила, но не вопросом, как помочь несчастной, за­нялся ее ум: что делать, чтобы не упустить своих выгод, — вот что теперь было на очереди.

Еще опаснее, чем прежде было, еще опаснее стало отпустить Мазурину: ее отдадут в больницу, учредят опеку и… поколеблют то положение, которое завоевано Булах.

Самой отправить ее в подходящее заведение — тот же резуль­тат: опека, иски о возврате подаренного… К чему же было столько трудиться? Неужели отдать назад взятое, отдать деньги?

А для Булах деньги — все: божество и сила. Ведь и здесь, на суде, и всем поведением своим не дает ли она знать, что она не блага и сокровища отдает, чтобы соблюсти душу, но, наоборот, она лучше отдаст и отдает себя на проклятие, но зато скрывает то, что ей всего дороже, — награбленное богатство; скрывает так, что едва ли соединенные усилия суда и власти что-нибудь отнимут у нее.

Остается держать, держать девушку, удесятерив те меры разоб­щения, которые принесли плоды и прежде: пусть никто не знает о ней ничего, пусть не доходят до властей и родичей соблазнитель­ные слухи о ее болезни.

Относительно низших по положению издаются строгие повеле­ния: не допускать, гнать, сменять за попытку свиданий; в отноше­нии сильных пускается хитрость и дерзость; тщетно стараются про­никнуть к Мазуриной духовники, учителя. Изгоняются и отсту­пают архиереи и губернаторы.

А когда один из архипастырей во что бы то ни стало хочет увидеть аскетку-благотворительницу, Бу­лах становится между ним и дверью и озадачивает его своими ка­ноническими познаниями: «Отец, — говорит она ему, — девушка больна и полураздета, а кормчая не дозволяет монаху видеть об­наженное женское тело! ».

Болезнь Мазуриной могла быть задержана; дать или обратный ход, к лучшему, или, медленнее развиваясь, на многие годы сохра­нить в ней разумные человеческие способности.

Но если сношения с миром прерваны, родственники устране­ны и, видимо, примирились с этим, — к чему стремиться к здо­ровью, а, следовательно, и к такому состоянию Мазуриной, когда она может требовать назад своего или, если и не требовать, то соз­нательно укорять ее, Булах, за измену делу? Пусть идет своей до­рогой разрушающий девушку недуг. Не мешать, а, наоборот, очи­щать ему путь, чтобы шел он торжественно и быстро к полной по­беде над своей добычей — вот что стало мечтой и делом Булах.

Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слы­шанного нами.

Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько тру­дов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных сове­тов употребила Булах!

А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позабо­титься о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, — хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!

Сколько заботливости и мер для того, чтобы злоприобретенное закрепить за своей семьей; сколько решительных мер, чтобы остаться безнаказанной, когда началось дело, спасти деньги от иска опеки Мазуриной, мер, с точки зрения цели, разумных и действи­тельных!

А когда заболела Мазурина, у Булах не промелькнуло мысли, что нужна медицинская помощь, что обстановка, в которой живет та, — убийственна, нравственная атмосфера — невыносима. Не умела са­ма ухаживать — вспомнила бы, что есть дома для подобных боль­ных: не хотела сама — дала бы знать родству, которое и теперь сво­им попечением утешило и, видимо, уменьшило болезнь несчастной.

Наоборот, систематично, бездушно соединено все, что сокра­щает период разрушения больного ума, устранено все, что, питая и поддерживая силы, отдаляет конечную гибель.

Что у Булах в душе не жило ни малейшего чувства к Мазури­ной — этому ряд очевиднейших доказательств: обобрав до нищен­ства девушку, возвратила ли она ей, в ее настоящем положении, хоть частицу?

Нет!

Душа растоптанного существа и ее муки для Булах — ничто. Сотни тысяч, и не сотни тысяч, а один рубль, — для нее выше и священнее прав загубленной личности.

А если настоящее таково, то не ясно ли, что тем же чувством руководствовалась эта женщина и в те семь лет, когда рядом с ней стонала и медленно таяла ее ученица? Не ясно ли, что боязнь поте­рять приобретенное и уменьшить его хоть бы на малую долю руко­водила волей Булах, и она сознательно шла к быстрой и желанной развязке, терпя Мазурину около себя лишь из расчета, чтобы не выпустить в свет улику против своего бездушного эгоизма?

Зло, знающее, что закон и право не одобрят его, не выстав­ляется наружу, а действует тайно, скрыто. Для того же, чтобы достигнуть преступных целей в данном случае, вовсе не нужны бы­ли явные и грандиозные меры. Здоровье Мазуриной разрушилось путем постепенного устранения противодействующих мер: люди не­опытные могли не замечать их…

Великий поэт Англии Мильтон говорит, что сатанинская при­рода такова, что она может сократиться до булавочной головки и носить целый ад зла в груди своей…

Так и поступала эта женщина.

Ее хитрый ум обошел не одних прислужников того дома, где жила Мазурина: люди умные, законоведы, успокаивали ее, говоря, что в ее поступках нет предусмотренного законом преступления.

Может быть, Булах и вам станет говорить про то же. Не иди­те на этот опасный путь не принадлежащих вам вопросов.

Вас спросят не о том, преступны ли дела этой женщины; вас спросят, творила ли она то, что ей приписывается, и, творя, была ли нравственно повинна. Если дела ее и ее вина в них, вами уста­новленная, однако, просмотрена законом — суд освободит ее, а если ошибется суд, силу закона восстановит Сенат.

Ваша же задача, судьи совести, — вменить в вину человеку его дела, если они не могли быть совершены без злой и преступно настроенной воли.

Если суд поставит перед вами человека, обвиняемого в том, что он ложными обещаниями вступить в брак довел девушку до са­моубийства, и если спросят вас, виноват ли он, что обманул ее, вам нечего рыться в книгах закона для того, чтобы сказать, что он ви­новен в обмане.

Другое дело — судьи: их дело, получив ваш ответ, справиться, как наказуемо то, что совершил обманщик. Найдя ответ, что деяние ненаказуемо, суд отпустит виновного, и пусть отпустит: это — вина не ваша и не судей, — вина закона или его государственного сооб­ражения, что факт ненаказуем.

Вы же, обвиняя, не нарушите вашей обязанности, ибо суд со­вести тогда и свят, когда руководится при оценке людей и их по­ступков чистыми побуждениями нравственного чувства, вменяя злой воле ее зло и освобождая волю, если она не руководилась, совершая ошибку, целями преступными и человеконенавистными.

Обратите внимание и на то, что довести человека до безумия можно намеренным употреблением вредных средств и намеренным устранением полезного: я и мой брат, мы — два злодея, желаем довести до безумия две жертвы; я даю своей жертве сильно дей­ствующие средства, а брат мой томит своего врага голодом, и, когда тот мучится им, он ставит около него хлеб, но мешает ему взять его… Муки голода сводят с ума и этого человека. Я упот­реблял средство, брат — мешал жертве пользоваться необходимым для жизни, и оба достигли одного результата. Неужели же вы разделите нас: одного сочтете виновным, а другого безнаказанно простите? Всякая мера делания или воздержания от дела, направ­ленная к достижению той или другой цели, есть способ добиться ее…

Но не довольно ли? Не думает ли эта женщина, что надежда на возврат ею взятого руководит по преимуществу нами и теми, кто взял из рук Булах загубленную душу?

О, вы жестоко ошибаетесь, Булах! Все наши права, все наши средства, которые были, мы бы кинули вам в лицо за то, чтобы вы отдали невозвратное погибшее, — за нашу молодость, силу, душу и разум! Их вы взяли и зверски растерзали человека.

Знаете ли вы, что у нас отнято? Слыхали ли вы, что есть горе и есть страдания, пред которыми смертный час — ничтожный удар, для которых гроб — райская отрада?

Когда пресекается жизнь, преждевременно отнятая злодейской рукой, у жертвы, если за гранью земного существования нас ждет не ложное обетование веры, — есть мир новый, лучшего бытия. И эта вера утешает тех, кто теряет дорогих сердцу!

А безумный? Какая скорбь для его друзей созерцать, как образ разумного создания на их глазах превращается в юродствую­щее, скотоподобное существо! Какое отчаяние для веры в бессмерт­ное и духовное достоинство личности, когда вчерашний наш брат по разуму и чувству здесь, в мире очевидности, перестает быть че­ловеком, не переставая быть чем-то.

А если безумный иногда на минуту возвращается к сознанию или, наконец, от частных переходов от боли к моментальному посветлению, в быстро бегущие мгновения последнего, знает, что оно преходяще? Какую адскую муку должен он испытать!

Помните у Шекспира сцену тени отца с сыном, Гамлетом? На краткий срок уходит он из мира небытия в мир живых на­дежд, чувств и упований. Он спешит скорей-скорей насладиться созерцанием любимого сына и сказать ему все то, что тяготит его душу… Но вот поет петух, утренний, предрассветный ветерок возве­щает наступление восхода солнца, и тень спешит назад, в ужасный мир небытия и сени смертной…

Не то же ли и с безумными? Заговорить вновь человеческим языком, зажить человеческим чувством и знать, что сейчас, сейчас опять — возврат в пучин), худшую смерти, шаг назад из царства разума и духа в царство неразумного и скотского прозябания!

Подсудимая, вы знали, что вы делали, но вы сознательно при­несли право ближнего на его жизнь в жертву вашей ненасытной жажде обогащения. И мы, посаженные глубиной вас охватившего порока, не боимся прегрешения, призывая закон отмщения на вашу голову!

И нам дадут его, дадут перед вашим удивленным взором!

Знаю я, что непонятно вам все то, что совершается, и торжест­вую, ибо это начало казни вашего злобного духа!

Вы жили упованием, что сила — в богатстве; вы думали, как говорит поэт, что «перед златом гнется копье стальное правосудия», и вдруг, — о, чудное зрелище! — вы, владетельница несметного достояния — на скамье позора! Вас не спасли ни лживый почет, ни сила ваших связей!

А она, нищая и обезличенная, не могущая промолвить слова, стоит перед вами, как личность, имеющая право, правда, не сама, — ей, благодаря вам, этого уже не придется сделать, — но стоит, представляемая мной, пришедшим говорить за нее.

Расставаясь с местом и уступая его тем, кто будет говорить после меня, я хочу бросить еще одно последнее, сравнительное, со­ображение по делу.

Десять лет тому назад, в этом самом здании, под этими самы­ми сводами, на эту скамью была приведена женщина, облеченная в черные одежды и обличаемая в черных поступках.

То была игуменья Митрофания.

Духовная гордыня внушила ей мысль дать учрежденной ею общине, бесспорно благому делу, размеры, превосходящие ее сред­ства. Она не остановилась и подлогами хотела дополнить то, чего не доставало.

Ваши предшественники, сидевшие на ваших местах, спроси­лись у совести и во имя ее велений осудили нечистое дело.

Знаете ли, что поступки Булах во стократ хуже и нравствен­но даже поступков Митрофании?

Там дурно понятое человеколюбие и извращенные благочести­вые цели натолкнули ее на преступление, а здесь — само благоче­стие эксплуатировалось как орудие для хищнических захватов.

Там, правда, крали, но краденым, по скудости ума и сухости сердца, думали угодить богу, воздвигая алтари. Здесь — строили храм молитвы и милости на чужие средства, чтобы в притворах его, заманив свою жертву, растерзать ее!

Далее еще не шло человеческое лицемерие!

Дадите ли вы право гражданства этому способу наживы?

Не думаю!

Нет, вы исторгнете зло; вы произнесете суд, который будет отражением нравственного миросозерцания вас и того общества, которого вы плоть от плоти и кровь от крови.

Во имя этого общества, во имя правды и справедливости, в которых оно нуждается, я молю вас: воздвигните попранное право, подайте руку обиженной.

Булах была осуждена к ссылке в Сибирь. Гражданский иск был передан на рассмотрение гражданского суда в общем порядке.

Оставить комментарий



Свежие комментарии

Нет комментариев для просмотра.

Реквизиты агентства

Банковские реквизиты, коды статистики, документы государственной регистрации общества, письма ИФНС, сведения о независимых директорах - участниках общества.

Контактная информация

Форма обратной связи, контактные номера телефонов, почтовые адреса, режим работы организации.

Публикации

Информационные сообщения, публикации тематических статей, общедоступная информация, новости и анонсы, регламенты.